Шрифт:
Часовым в гетто порой приходилось разыскивать людей, только что на их глазах буквально провалившихся под землю. И найти пропавших так и не получалось, ищи хоть с собаками. В одном из домов ищейки обнаружили люк в подземелье, спустились — обнаружили чистенький подвал, совершенно пустой. Полицейские выбрались наверх в недоумении, не подозревая, что старенькая печка в углу подвала скрывает от посторонних глаз едва ли не царские покои: если открыть печку, узенькая лестничка и низенький коридор выведут в просторное сводчатое помещение, где стоят уютные кровати, удобная мебель, куда проведено электричество, водопровод, вентиляция, канализация, где запасов колбасы, консервов, сухого молока, лука и сухарей хватило бы на месяцы, где припасена солидная аптека, в первую очередь — витамины на всю семью.
Иные рыли подземные ходы, выводившие в дома по ту сторону колючей проволоки, чтобы в случае опасности можно было и вовсе бежать из гетто на свободу. Что за опасность грозит узникам, никто еще не знал, но чуяли, что ждать ее осталось недолго, и, собрав все силы, готовились к встрече.
Габриэль через Ону сообщила Наташам о расправе в Панеряе. Павлаше директор театра Купстас [103] выправил разрешение отправиться в Вильнюс и забрать Габриэль из гетто. Поскольку внешность у Габриэль совсем была не еврейская, они в Павлом открыто ехали в Каунас в поезде вместе с другими, и никто их ни в чем не заподозрил. Она подумывала снова поискать работу, а пока поселилась вместе с Региной в доме у Наташ, где обе в задней комнате помогали хозяйке шить, и как только кто заходил в дом, пусть даже просто заказчики, замирали и сидели тихо-тихо, как мышки.
103
Александрас-Витаутас Купстас был режиссером театра в Каунасе.
О нелегальных жильцах не знали ничего даже сестры Наташи, которых от Регины и Габриэль отделяла всего лишь тонкая перегородка. По вечерам обе выходили иногда украдкой из дома, заходили к нам с Гретхен или к фрау Бинкис. Заходили, чтобы рассказать новости: в доме двух Наташ слушали радио на запрещенных частотах — из СССР и Англии. Когда же, наконец, когда это все кончится? И каков он будет — этот конец?
Этот тоскливый вопрос задавали всякому, кто приходил из города в еврейские бригады. Моя Реляйн по-прежнему трудилась в бригаде «Башмак», и порой, если часовые не глядели в нашу сторону, она выводила меня в свой садик посмотреть на ее цветы и овощи. Она так всякий раз радовалась, ликовала по-детски, любуясь на плоды трудов своих, как будто она выращивала их не для кухни «башмачников» [104] , а для собственной семьи.
104
Имеются в виду немцы-надсмотрщики, следившие за работой евреев-сапожников в бригаде «Башмак». — Прим. пер.
В городском садоводстве этим летом три раза в неделю работала особая бригада, и я часто заходила к ним проведать знакомых. Там работала Ада, двоюродная сестра покойной Лиды Гайст. Женщина загорела на солнце, и на темном лице сверкали глаза и, когда она улыбалась, блестели белые ровные зубы. Если не случалось поблизости часового, она ненадолго уходила поговорить со мной на скамейку в беседке, увитой диким виноградом и душистой жимолостью.
Я познакомилась с ней, когда зимой передавала в гетто известие о Лидиной кончине. С той поры мы с Адой виделись часто и относились друг к другу с той искренней теплотой, какая возникает между людьми, которые познакомились и сблизились при столь особенных и столь тягостных обстоятельствах, между людьми, каждому из которых близко и понятно горе другого, потому что и сам он пережил то же, потому что беда у них общая. Сын Ады учился у меня в немецкой гимназии. Когда началась война, мальчик был в Англии, и мать радовалась, что он там — в сохранности, и надеялась увидеть его снова после войны.
Пока разговаривали, мы постоянно были настороже: нет ли поблизости часового или садовника, служащего в садоводстве. Последние, кстати говоря, были люди мирные и добрые, антисемитизма не признавали, неприязни своей к немцам не скрывали и посетителей к евреям-работникам пускали без ограничений.
В садоводческой бригаде трудилась также и певица фрау Гедан. Вид у нее был, к сожалению, жалкий, даже ее красивое лицо, с классическими тонкими чертами, с восхитительными светло-серыми глазами, посерело, осунулось, как будто съежилось от горя. Одета она была плохо, работа в саду ей была тяжела. Однако, поразительно, что храбрые, отважные женщины с этой мерзкой желтой звездой на одежде принимали свою участь осознанно, терпеливо, стойко, мужественно. Им бы вот так обрабатывать родную почву на святой земле, в Палестине, ведь они не страшатся никакого труда, они вынесут что угодно, и даже с благодарностью, лишь бы дали им жить, только бы не убивали.
Я всякий раз жалела, что нет у меня под рукой фотоаппарата, глядя, как женщины дружно выпалывают грядки и сажают капусту. Эти даже грядки полют с достоинством, с природным изяществом, даже как-то грациозно, таких женщин ничем не унизить. Даже эти менялы, эти торговки, что лезут ко всякому со своими мелкими гешефтами, даже они не раздражают, не противны и не отвратительны. Такие скорее просто комичны, нежели несимпатичны.
Навещая работниц в садоводстве, я всякий раз исправно приносила с собой нарезанные бутерброды, и женщины могли хоть позавтракать прямо среди грядок. Как-то раз Ада положила мне в корзинку две ветки с розового куста, и тут вдруг беда — часовые с проверкой! Мы только что беззаботно болтали — а они уже перед нами! Мы замерли от ужаса. Женщины похватали наскоро свои тяпки и кинулись окучивать свеклу, а мне спрятаться было уже некуда. Кто такая? Что здесь надо? С евреями гешефты водите? Смотрят в мою корзину, а я делаю невинное лицо, словно Святая Елизавета Вартбургская: я только цветы для моего палисадника купить хочу, вот ищу садовника. Они, как всегда, удивились моему чистому немецкому, пробормотали что-то про «жидовскую мразь» и ушли.
Бригадир еврейских работников попросил меня не приходить больше так часто: и среди евреев есть стукачи, а меня здесь уже слишком хорошо знают. С тех пор я больше почти не заходила на территорию садоводства, только подходила снаружи к ограде. Мы с Адой встречались в условленном месте, где было мало прохожих, где можно было более или менее безопасно разговаривать через решетку.
Однажды я пришла и нашла сад пустым. Из деревянного барака, оборудованного под кухню, не долетало ни звука, ни запаха. Дверь кухни — на замке. В чем дело? Может, просто перенесли на другое время рабочие дни бригады? Но один из садовников сообщил, что в рабочей силе из гетто просто не было больше надобности. И свидания у решетки прекратились. Но и бригада «Башмак» больше не появлялась в городе. Внезапно оборвались всякие связи. Что теперь происходит в гетто? Ох, не к добру все это, не к добру.
В городе тоже стало тревожно: что ни день, уходили в Германию эшелоны с литовцами — на принудительные работы на фабрики и заводы. Что ни день — облавы на улицах. Гретхен моя боялась ходить на работу — ведь могут схватить по дороге, а у нее вообще нет никакого паспорта! Ученики мои частью перестали ходить ко мне — их семьи уехали из города в деревню. Трое студентов, что снимали у меня комнату, внезапно пропали. Никто не желал подчиняться немецким приказам.
Никакого значительного наступления вермахта на фронте летом не случилось: энтузиазм немцев понемногу шли на спад. Но чем ленивее протекало существование оккупантов, тем активнее и жестче боролись в тылу и в подполье.