Шрифт:
Из продуктовых карточек регулярно выдавали теперь только хлебные. Ни мяса, ни сала, ни жира не было месяцами. В мясных лавках найти можно было разве что конину или низкопробную говядину, все сколько-нибудь стоящее продавалось в немецких магазинах. Молоко для детей теперь тоже появлялось лишь время от времени. Свободную торговлю продуктами питания, как и прежде, держали под запретом. На черном рынке одна облава следовала за другой, гребли всех подряд — и продавцов, и покупателей, и всех — в грузовик и в полицию. У кого не доставало нужных документов — в рейх, на работы. Но на другой же день рынок снова был полон, на месте одного арестованного спекулянта тут же появлялись два новых. Масло и сало, чья официальная цена была 2.20 рейхсмарок за килограмм, здесь шли за 50, 60, а то и вовсе 70 марок за то же количество. На прочие продукты цены были соответствующие.
Я каждый день давала по пять уроков, но заработка не хватало на самое необходимое. Мы стали продавать, что еще осталось: одежду, столовые приборы, постельное белье. То и дело приходилось сбывать ценные вещи за бесценок, а иногда наоборот — самые незначительные побрякушки, дешевенькую бижутерию, краску для волос удавалось обменять на сало и муку. Случалось, что нам всего хватало даже с излишком, и тогда мы слали продуктовые посылки голодающей родне в Германию. А потом снова наступали голодные дни: кофе с сухарями и каша на обед. И оголодавшим литовцам только и оставалось, что кидать завистливые взгляды на немцев, тащивших из магазина сумки, набитые белым хлебом, колбасой и консервами.
Эмми, которую определили теперь на работу в организацию Тодта, сумела раздобыть, уж бог знает как, немецкую продуктовую карточку. После освобождения своего из тюрьмы она редко у нас бывала: я обиделась, было заявлено нам с Гретхен. И я знала почему: я не одобряла ее связей с новыми ее друзьями. Бедная Эмми не выносила одиночества, и от безысходности повисла на шее у этого увальня — начальника пресс-службы СС Адольфа Гедамке, женатого отца семейства. Семейство, понятное дело, осталось в Германии. Эмми цеплялась за этого избалованного рыхлого слизняка, сама же между тем презирала его и звала насквозь изолгавшимся эгоистом.
Прежде ей приходилось жить двойной жизнью, теперь же она вела и вовсе тройную. На службе — самостоятельная литовка, эдакая независимая фройляйн Вагнер, первоклассная переводчица и стенографистка, восседающая за пишущей машинкой. Последнее время она стала красить губы в оранжевый цвет, толстым слоем помады, что чудовищно контрастировало с ее милым, простеньким личиком. Дома — примерная жена своего мужа, оберегающая свою семью, имущество мужа и свекра со свекровью. Комната ее полна была мешков с овощами, банок с медом, коробок с табаком — все для мужа в гетто. Она договаривалась с людьми, которые брали на себя посредничество между мужем и женой, и передавали все эти запасы ему и его старикам. А однажды она попросила меня зайти к ней: в гетто скончался ее свекор, ей необходимо было выплакаться у кого-нибудь на плече.
Кроме этой мрачной квартиры в старом городе, где Эмми занимала лишь одну единственную, страшно неудобную комнату с окном в темный, узенький, серый переулок, где в соседних комнатах жили сплошь чужие люди, была и еще одна комната — просторная, светлая, на склоне горы, в большом саду. Здесь фройляйн Вагнер жила с Гедамке. Проводя время с этим эсэсовцем, Эмми носила красивые платья, делала красивые прически и выглядела беззаботной, благополучной подружкой удачливого офицера. Ухажер не знал, что Эмми почти всякий день видится с мужем и ради него от всего готова отказаться.
Ее муж уже долгое время работал на фабрике в городе. Немцы-часовые были подкуплены и всегда пускали ее внутрь, она носила продукты мужу, а заодно и тем, кто работал вместе с ним. Лифшиц заметил, что с женой последнее время что-то не в порядке, и попросил одного врача из гетто, который выходил в город с одной из бригад, осмотреть Эмми. На проходной фабрики врач осмотрел женщину и рекомендовал лечь в больницу. В немецкой больнице она больше двух суток не вынесла.
В августе после долгого перерыва она снова пришла ко мне, бледная, высохшая, измученная, глаза безумные. Она сделала рентген — опухоль в мозгу. Нужна срочная операция, иначе не спасти. Эмми собиралась в Дорпат — к одному известному специалисту, но сначала хотела переписать на мое имя их загородный домик, чтобы в случае ее смерти я передала имущество ее мужу.
Вид ее сперва напугал меня, но потом, когда она курила на балконе, я узнала прежнюю Эмми. Зашла фройляйн Йоруш, Эмми разговорилась с ней о кино и театре, щеки у ней порозовели, она оживилась и ушла, обещав снова вернуться через два дня.
Но через два дня она не появилась, я пошла ее искать, зашла к ней на старую квартиру, позвонила — мне не открыли. Я к ней в контору: говорят, она в отпуске. В конце концов я отправилась в тот дом в саду: через террасу вошла на балкон, в комнату — она лежит на кровати, белая, как полотно, еле живая. Гедамке не было — уехал в командировку в Германию.
Через свою контору она выправила себе разрешение на поездку в Эстонию, но сначала непременно хотела видеть мужа, собрала все силы, оделась с моей помощью и, опираясь на мою руку, побрела в гетто.
Я видела издали, как муж кинулся к ней из проходной фабрики и увел внутрь. Целый час ждала я Эмми на улице, наконец она вышла. Муж поддерживал ее под руку и вел по улице ко мне навстречу, будто забыл, что людям со звездами на одежде запрещено появляться в городе. Еще один взгляд, еще одно рукопожатие, последний раз обнять друг друга — никак не могли оторваться друг от друга. Потом все-таки распрощались. Мы с Эмми пошли обратно, тихо, медленно. Она тяжело опиралась на мою руку, и время от времени нам приходилось отдыхать на лестнице в каком-нибудь подъезде. Мне казалось, она не дойдет, помрет по дороге. К счастью, нам повстречалась фройляйн Йоруш. Втроем мы слава богу дошли до дома.