Шрифт:
Наконец нашлась в предместье Панемуне одна литовская семья, посвященная в дело: Мозичек взяли гувернанткой к трем совершенно диким, невоспитанным сорванцам-мальчишкам. Бедная, бедная Мозичек: она стонала от них! Прежде ей доводилось работать лишь в разного рода конторах, за письменным столом, с детьми она никогда дела не имела. Но ей во что бы то ни стало нужно было удержаться на этом месте, и ей это удалось. «Господа» также постанывали, глядя на неопытную, не слишком хозяйственную гувернантку, которая обладала совсем не германскими добродетелями домработницы. С другой стороны, хозяевам нравилось, что в доме появилось такое веселое, заводное существо. Они сами зарегистрировали ее в полиции, прописали у себя, вот только хлебные карточки на ее долю достать не удалось.
Мозичек рассказала нам о последних днях вильнюсского гетто, и рассказ ее оказался столь ужасен, столь пронзителен, что мы с удвоенной энергией принялись изыскивать способы помочь узникам Вилиямполе. Наташам было позволено взять из сиротского дома пару сирот, и одна из Наташ привела в дом двух девочек. Мы сообщили об этом в гетто, но именно в эти несколько дней в гетто все было тихо и спокойно, а потому именно те, кто накануне отчаянно упрашивал нас спасти их детей, теперь не могли решиться отдать своих чад добрым людям в город. Нам пришлось убеждать, упрашивать, настаивать, добиваться, и прошло время, прежде чем все было улажено, часовые подкуплены и детей можно было забрать в условленном месте.
Именно в это время в сиротских домах была устроена строгая проверка: в приюте, куда отдавали совсем еще грудничков, полиция «разоблачила» восьмерых младенцев-евреев, детей тут же изъяли и убили. Директора детдома арестовали. Акция эта навела такого страху на весь город, что никто больше не соглашался принять из гетто ни одного малыша.
И вот в доме двух Наташ сидят две девочки, тихие, сосредоточенные, с грустными серьезными глазами. Что нам теперь с ними делать? В то же время привезли маленькую Иру, которая так хорошо прижилась в Кулаутуве у фрау Лиды и даже совершенно официально ходила в деревенскую школу. Но немецкие соседи по селу невзлюбили ребенка с необыкновенной, слишком заметной внешностью и потребовали у сельской администрации от девочки избавиться. Сельским старостам и школьным учителям крайне было неприятно выгонять девочку: ведь Лиду безмерно уважали в Кулаутуве, и всякое ее слово и действие считались бесспорно верными. И, тем не менее, к Лиде ходили и убеждали ее увезти Иру из деревни до тех пор, пока женщина не поняла, что в покое их тут не оставят.
И вот три маленькие девочки — Ира, Дануте и Марите, — а еще и Габриэль, мать Иры, и Регина — и все вместе в крошечной каморке, портняжной мастерской, а за тонкой стенкой — Наташина сестра, которая ни о чем не должна догадаться. Хозяйки сдвинули вместе две широкие софы, и все вместе спали всемером на одной широкой кровати. Долго такое скрывать невозможно, но найти иное укрытие для детей пока не удавалось.
Мы с Гретхен вообще-то решили никого больше у себя не прятать: мы слишком часто появлялись в бригадах в городе и постоянно ждали, что к нам вот-вот нагрянут снова с обыском. Но пока у нас жила Мозичек, мы были счастливы, наше мужество вернулось к нам и мы снова готовы были рисковать.
Мы забрали к себе Дануте — худенького, белокурого ребенка с высоким лбом и трогательным вздернутым носиком. На первый взгляд — ничего еврейского во внешности, но глаза — миндалевидные, зеленые, полные невыразимой скорби, той самой, что носит в себе весь этот древний народ с трагической судьбой. С такими глазами за литовку сойти невозможно. Мы достали для нее лучших продуктов, купили книжки с картинками, рассказывали ей сказки, припасли для нее пестрых ниток для вышивания и вязания, придумывали бог знает что, только бы не скучало это девятилетнее создание в нашем доме — она оставалась задумчивой, серьезной и время от времени тихо плакала, глотая слезы. Ее бесконечно любили в ее семье — родители и старший брат, а теперь ей против воли приходится жить без них.
У Наташ ей, честное слово, было привольней: там были еще дети, а Регина и вовсе доводилась ей родней. Но и Марите, и Ирине тесно было в маленьком их укрытии, обеих тянуло побегать, глотнуть свежего воздуха, и мы устроили так, что всякий вечер, как только спускались сумерки, они приходили к нам. Замечательные были часы, радостные: мы болтали, играли, ставили пьески, пели, танцевали. И девчонки, обычно такие тихие, апатичные, давали волю фантазии и дышали полной грудью, а потом с волчьим аппетитом набрасывались на бутерброды. Рано утром Дануте, оставшись без подружек, опять замыкалась в своей печали, и пока Гретхен была на службе, а я давала уроки, девочка не отнимала от глаз серенький носовой платок.
Мне надо было навестить бригады в городе, но как мне теперь уйти — для девочки ничего нет страшнее, чем остаться в чужом доме совсем одной. Либо вести ее к Наташам, либо брать с собой. Я стала брать ее с собой, оставляла дожидаться меня на углу или в подъезде ближайшего дома, а сама бежала на свидание с невольниками, замирая от страха, как бы чего не стряслось с девочкой. Так дальше продолжаться не может, повторяла я себе всякий раз, но так продолжалось неделями, месяцами, и ничего пока не менялось.
Марите взяла одна семья в Шанцах. Ира с матерью Габриэль пока оставалась у Наташ. Дануте — с нами. Ее мать тайно приходила повидаться с ней из гетто. Ей удавалось хоть немного утешить дочку. Мы стали разрабатывать план, как бы переселить всю семью в город. Между тем из гетто сбежала кузина Дануте, девушку взяли в горничные в семье Руткунас и храбро скрывали ее от недобрых соседей. Невероятно, чудовищно, до чего ретиво мчались иные литовцы к немцам в полицию, стоило им только заподозрить, будто какой-то еврей пытается в городе спастись от смерти. Скоро и на нас стали косо смотреть, с прищуром: что это за девочка с ними ходит о городу? Откуда взялась? Кто такая? Зачем? Почему? Оттого-то мы вскоре принуждены были оставлять Дануте в укромных местах, не показываться с ней на улице, а ее выводили погулять только вечером, когда уже стемнеет, подышать воздухом.