Шрифт:
— Словом, как видим, историю эту рассказывать не имеет смысла, так что и не станем ее рассказывать. Ее символика несколько туманна, слишком, то есть, понятна. Вместо того позволим себе короткий отчаянный вскрик: ах этот немой жест!
— Давайте понаблюдаем откровенно.
— Правая рука Д. неуверенно вращала спичечную коробку, поставила ее на ребро, затем на другое ребро, длинное. Мы бы сказали: цикл. Связь кругового движения левой руки с головной болью мы уже отмечали. После сказанного заметим теперь, что мизинец и безымянный пальцы, отогнутые вниз, прикрыли глаза и таким образом превратились, образно выражаясь, в хитрую решетку между мужчиной и женщиной.
— Стоя в дверях кафе, Д. поправил галстук, сделал шаг вперед, потом — шаг назад.
— Почтенная публика, благодарю за внимание. Дежурный пожарный сейчас укажет вам дорогу к выходу, прошу следовать за ним.
— И — дааамы и госспода!
Обрывок второй
Что так яростно смывала, сдирала с меня мама? Она безжалостно намыливала и драила мою спину, шею, уши. Я стоял в ванне, сознавая себя ужасно несчастным; вода, как ленивая змея, обвивала мои лодыжки. От мыльной пены все тело казалось мне грязным, но в то же время я должен был испытывать и благодарность: этот белый пенный цветок как бы склеивал все мои частицы воедино, и если сейчас меня окатят ведром воды (горячей или холодной), я, вероятно, тут же распадусь на куски.
Возможно, оттого-то мама и застыла вдруг над ванной и ни с того ни с сего перестала натирать меня губкой. Но отчего так горько уронила она руки? И почему взгляд у нее такой разбитый, совсем как отколовшееся горлышко пивной бутылки?
Она принялась тереть мне спину и шею с остервенением. И вдруг поскользнулась. Как если бы кто-то выдернул из-под нее керамические плитки. (Одно точно: это был не Фанчико и не Пинта, хотя их отношения с мамой — как говорится — стали напряженнее.) Неправдоподобно медленное падение — буря, болезнь, дровосек — сломанного тополя. Обе ее руки упали в воду рядом со мной. На утончившихся — спичкой — губах вздулось никогда от нее не слыханное ругательство. Черная, грязная головка обгоревшей спички.
Она продолжала отмывать меня еще яростнее. Узнать бы, что она старалась отодрать с такою силой? (Фанчико сказал: память о твоем отце. Пинта с ученым видом наморщил лоб: мылом? И продолжал играть в расшибалочку.) Мама заговорила. Как будто звук «сцены падения» наконец добрался сюда. Синхрон явно фальшивил.
— Послушай, мой маленький, ты вовсе не обязан. Если не хочешь, совершенно не обязательно идти. Заставить тебя никто не вправе. Да и вообще ты можешь не застать твоего отца. Его вполне может не быть дома. Одним словом, если не хочешь, не ходи. А мы с тобой отправимся, например, на остров Маргит или съездим в Сентэндре. Слышишь, мой мальчик?..
Я молчал, потому что не знал, что сказать. В эту минуту меня занимало по-настоящему только одно: если я отклонюсь сильно-сильно назад и, может быть, чтоб было удобнее, повернусь влево — осторожно, чтобы не поскользнуться, — а потом подниму правую ногу вверх, смогу ли я выбить у мамы из рук флакон с жидким мылом, или мне это все же не удастся?
Мы сидели на пеньке (обрубке?) и (презрительно) кривили губы. Все было очень бледное: девочки малокровные, их мамы, как мамы, моя мама от пудры совсем белая. Что это, в самом деле, за мир такой, вверх тормашками перевернутый: почему наш сад прямо кишит людьми, а я в нем — единственный мужчина? (Петух. Вот.)
Я скроил препротивную рожу, мускулы — вокруг рта — нахально напряглись, складками вниз, губы выпятились, словно кричащие лепестки цветка. Никакой беды не случилось бы (вероятно), если бы та женщина (та высокая, красивая) не вздумала мне улыбнуться.
— Ах, душенька! Ты же сама знаешь, милочка, каковы мужчины. Ты, которая для этого славного Дежё… ну, право же, дорогая! Впрочем, они потом возвращаются. Попрыгают немножко, а там и возвращаются, милая. — Женщина залилась глубоким восхитительным смехом. Как она была мне противна! — А мы их прощаем. — Это она проговорила задумчиво, медленно, как если бы сбилась, перепутала текст. — Ах, а вот и маленький Дежёке!
Защищаясь, я вскинул перед собой мою любимую ладонь, но поздно: ее улыбка, проскользнув между «д» и «е», поцеловала меня в лоб.
— Вылитый отец, душенька, как две капли воды.
Фанчико угрожающе поправил свою бабочку.
— Ну все, хватит с нас. Мы устроим вечерний концерт.
Пинта лукаво уставился на солнце. Однако Фанчико не отступил и преградил маме дорогу.
— Прошу прощения, но, рассуждая философски, возможности вести себя романтически нас, прошу прощения, лишили. И теперь мы можем вас всех любить только лишь одним способом: «Ну, чего нужно?» Это, так сказать, в виде преамбулы.
Пинта вскочил, заорал — устроим хэпенинг [10] , — потом, выкинув вперед руки, стал поочередно зажимать в ладонях лица девочек, вертеть их туда-сюда.
— Любит-не-любит, побьет-поцелует…
Каждая девочка, когда он к ней приближался, обзывала его дураком, но все были довольны. (Раскраснелись.)
— Начинается пред-ставление! — завопил Пинта.
— Представление стихов.
Пинта подошел к фарфоровой девчушке этаким тихоней и начал:
На моем животе пасется стадо цветов. Они убегают в южные края.10
Сборища хиппи, где каждый может делать все что заблагорассудится (англ.).