Шрифт:
Около нашего берега было мелко, и дно было видно под чистой, быстро текущей водой — песок и камешки. Я вошла в воду, она доходила до колен. «Опустись с плечами!» — крикнула Мария Федоровна. Я присела — ух ты! — какая холодная вода, и сразу хорошо — есть ли в жизни большее наслаждение, чем купанье? В первые дни я «плавала» руками по дну. Мария Федоровна просила девочку постарше, умеющую плавать, вставать на дно в разных местах, чтобы знать глубину реки: в середине реки было ей «по шейку», дальше — «с головкой», а у противоположного берега — «с ручками» (но нам ее руки были видны от локтя) — так говорили дети по всему Подмосковью. Плескаться в воде, брызгаться мне не нравилось, было скучно и неприятно, и Мария Федоровна была против: вода может попасть в уши, а в шумном многолюдстве люди тонут среди всеобщего невнимания. Мне хотелось научиться плавать и переплыть речку. Все лето я плавала, держась то одной рукой за угол раздувшейся наволочки, то двумя за доску, то одной за накачанную резиновую камеру от мяча. Я не заплывала туда, где не могла встать на дно, и плавала только по течению, настолько оно было сильным. Никто не учился плавать так систематически, как я, но это нисколько не уменьшало удовольствия. Правда, Мария Федоровна считала, что если купанье начато, нужно его продолжать в любых обстоятельствах, и мы ходили на речку, когда было холодно и никто не купался. Я, дрожа, входила в воду, но, как и предсказывала Мария Федоровна, вода была теплее воздуха. Вылезать на холод не хотелось, но после вытиранья делалось тепло, даже как бы горячо. Нужно ли говорить, что мы все купались голые и что такое купанье несравненно приятнее.
Мы часто гуляли у железной дороги — вдоль дорог тогда везде были посажены маленькие елки, а под елками росли грибы. Со многих мест был виден Новоиерусалимский храм. Я совсем ничего не понимала в архитектуре, а когда Мария Федоровна или Наталья Евтихиевна возмущались закрытием и разрушением церквей, они горевали о святынях, а не о произведениях искусства. Верующие ждали, что гнев божий обрушится на святотатцев после взрыва храма Христа Спасителя [42] , и я чувствовала, что Мария Федоровна была напряжена в тот день, хотя, я думаю, она ни на что не надеялась. Взрыв у нас в доме был слышен, как далекий удар, толчок, но никакого наказания не последовало.
42
Храм Христа Спасителя был взорван 5 декабря 1931 г.
Я не приписывала Новоиерусалимскому храму никакой важности, но он присутствовал в нашей жизни того лета, как присутствуют в жизни горы, если они видны вдали. Сейчас я могла бы сказать, что храм походил на постоянное видение, на неисчезающий мираж, но боюсь, что это будет преувеличением моего тогдашнего чувства: я забыла о нем и вспомнила, что он как бы всплывал на горизонте, через много лет, когда о нем стали говорить и писать. Храм находился в городе Истре; мы туда ходили вместе с мамой и, кажется, с Натальей Евтихиевной. Городок был облезлый, обшарпанный, какими были все подмосковные городишки, которые я увидела до войны, и храм был в таком же запустении. Вблизи он не казался видением, у него были толстые стены. В храме был музей. Внутри храм перегородили, в одной из комнат была сделана панорама, вид зимней деревни: изба со снегом на крыше, снег на земле и на снегу, справа, на переднем плане — ворона. Мария Федоровна очень восхищалась этой панорамой и много о ней говорила; может быть, поэтому я только ее и запомнила из всего, что там находилось.
Пруд был очень близко от нас. Никто не ловил в нем рыбу, но когда мы поехали в Москву, то зашли в магазин и купили леску с поплавком и крючки. Сделали удочку, и я сидела на берегу пруда, но у меня не ловилось. Кое-кто из местных мужичков подходил ко мне и с ироническим любопытством спрашивал, поймала ли я рыбку; в лицо они надо мной не смеялись, учитывая, вероятно, мой возраст, но в их голосах ощущалось осуждение моего бесплодного занятия.
Мы с Марией Федоровной раз оказались на станции, внутри вокзала. Вокзал был каменный, как в городе, и рядом несколько железнодорожных путей, в том числе узкоколейка, по которой ходил маленький паровозик-«кукушка», тянувший несколько маленьких вагонов. На вокзале было много детей, все старше меня, с пионерскими галстуками, и в каменных стенах от голосов было гулко. Я загляделась на ноги одной из девочек — загорелые, в прилегающих носках, прямые, стройные, тонкие. Мария Федоровна тоже обратила внимание на эти ноги и указала мне на них и на ноги рядом, в сандалиях, без носков, принадлежавшие юной армянке, очевидно, развившейся раньше других девочек-северянок — бледные, как слоновая кость, с развитыми икрами, образующими дугу от колена к тонкой щиколотке. «Вот видишь, — сказала Мария Федоровна, — это красивые ноги, а те — как палочки». Я не призналась, что те-то мне и понравились, и постаралась встать на точку зрения Марии Федоровны. Мне это удалось, я поняла, как она видит красоту, но оказалось, что мой вкус не подчиняется велениям ума.
Наверно, у наших хозяев не было собаки. Мария Федоровна нашла собаку, чтобы ее подкармливать, близко от нашего дома, в маленьком переулке, заросшем низкой травой, с заборами, поленницами, сараюшками. Собака была среднего размера, темно-рыжая, с прямой, длинной, густой шерстью — настоящая дворняжка, с поднятым кверху и закрученным кренделем хвостом, с сужающейся к носу мордой, с торчащими ушами, с умными, незлыми, рыже-карими глазами. Этот пес обычно находился в маленьком дворике-закутке между забором и сарайчиками. Его хозяином был мальчик лет десяти. Мария Федоровна делала для пса вкусную еду из остатков нашей пищи и, желая побаловать его, добавляла кое-что не из остатков, а Наталья Евтихиевна ворчала. Наталья Евтихиевна не любила животных, она их распределяла согласно религиозным предписаниям: голубь — выше всех, потому что в него воплотился дух святой, кошка — животное чистое, допускается в дом и даже в церковь, а собака должна жить на улице, она — животное нечистое. Наталья Евтихиевна не обижала животных; «Всякое дыхание славит Творца», — говорила она, но у нее не было желания погладить, приласкать хотя бы кошку. Мария Федоровна приносила псу в кастрюльке «забеленные» молоком мясные щи с плавающими в них разбухшими кусками черного хлеба и с костями. Никогда я не видела, чтобы зверь или человек ел так аппетитно, как этот рыжий пес. Конечно, он не был так аккуратен, как кошки, и ел с жадностью, но жадность умерялась любезностью по отношению к нам, смотревшим на него: иногда он поворачивал морду в нашу сторону, приветливо вилял хвостом и снова обращался к своей миске. Он начинал трапезу, высовывая красный язык и лакая жидкость в самом жирном месте, пастью прихватывая хлеб, вылавливал кость, клал ее рядом с миской, снова лакал, брал в рот кость с земли и, наклоняя голову то в одну, то в другую сторону, чтобы кость попадала на крепкие задние зубы (все его зубы были великолепны), с хрустом разгрызал ее, подбирал остатки и, помахав хвостом, лакал остатки щей, облизывал морду, затем подбирал и вылизывал то, что попало на землю.
Среди лета случилось несчастье: пес попал под поезд, ему отрезало хвост и одну заднюю лапу. Мальчик принес его домой и положил на подстилку из соломы и тряпья. Пес лежал на боку, глаза были полузакрыты, двое или трое суток он ничего не ел, наверно, ему было очень больно. Мы приходили к нему каждый день, и я боялась смотреть на окровавленные култышки. Мария Федоровна хвалила мальчика за заботу о псе. Потом пес стал есть, зализал отрезанные места и стал бегать на трех лапах.
Раза три-четыре за лето мы ездили в Москву мыться «по-человечески». Тем летом мы пошли в баню, чтобы не обременять Наталью Евтихиевну топкой колонки (Мария Федоровна и зимой ходила в баню, отчасти по этой же причине, отчасти потому, что в бане можно лить воду, сколько хочешь). А я была в бане в первый раз и в первый раз увидала голых взрослых женщин. Я на них пялила глаза не отрываясь, пока Мария Федоровна не сделала мне сердитое замечание. Эти волосы внизу живота меня расстроили, я в них видела что-то оскорбительное, недаром их скрывали, насколько лучше были наши гладкие животы с полоской раздела внизу. У Марии Федоровны тоже росли волосы — полуседые. Среди болтающихся тяжелых грудей, надутых, толстых и отвислых животов я заметила девочку лет тринадцати с гладким и тонким телом — пленительная переходная красота, но у нее уже росли редкие волоски.
В бане был круглый бассейн с совершенно зеленой, хотя прозрачной, водой, под которой виднелся выложенный плиткой пол. В бассейн спускались по лесенке с перилами. Я увидала, как плавает Мария Федоровна, а для меня бассейн был слишком глубок, у меня не получалось плавать, держась за плечо Марии Федоровны, и я болталась в теплой воде, держась за перила у предпоследней ступеньки. Я заметила, что Мария Федоровна не относится к числу бесформенных женщин, хотя тело у нее было старое, с лиловыми жилками. Она была ладная, с маленькой грудью, заметной талией и покатыми плечами.
Мы шли раз по деревне, Мария Федоровна разговаривала с одной из молодых хозяек нашего дома. Я шла немного впереди и слышала, как эта женщина говорила Марии Федоровне: «Это теперь делают спицей». Как это ни удивительно, я поняла, что речь идет об аборте. И по моим детским понятиям, что дети рождаются из пупка, я с содроганием представляла себе спицу, вонзающуюся туда.
В деревне по вечерам пели девки и парни. Они много раз ходили из конца в конец деревни, впереди шел гармонист. Я не слышала раньше такой напряженно-отчаянной манеры пения. В Лучинском пели яростно и очень серьезно, переживая драматическое содержание песен: