Шрифт:
Читал и расшифровывал: «сладкоречивый книжник, оракул юношей-невежд» Грановский, «легкомысленный сподвижник беспутных мыслей и надежд» — Герцен, «плешивый идол строптивых душ и слабых жен» — Чаадаев.
Не довольствуясь этим и ревнуя к доносительскому темпераменту Языкова, Вигель и сам написал донос петербургскому митрополиту Серафиму на Чаадаева.
Он, кстати, назвал «Ревизор» Гоголя «клеветой в пяти действиях».
Конечно, не везде чтение Филиппа Филипповича имело успех. Например, в салоне поэтессы Каролины Павловой.
Там его сенсационная декламация была встречена холодно. Поэтесса осудила поэтическую клевету Языкова в своем ответе:
Во мне нет чувства, кроме горя, Когда знакомый глас певца, Слепым страстям безбожно вторя, Вливает ненависть в сердца… Мне тяжко знать и безотрадно, Как дышит страстной он враждой, Чужую мысль карая жадно И роясь в совести чужой.Такие нравственно-чистоплотные славянофилы, как братья Киреевские — Иван и Петр, как Константин Аксаков, отплевывались от памфлетов своего единомышленника Языкова. Константин Аксаков писал Юрию Самарину:
«Стихи Языкова сделались орудием людей, с которыми у нас нет общего… против людей достойных и прекрасных».
Даже Гоголь, столь дружественно в свой религиозно-мистический период относившийся к Языкову и первоначально похваливший его антизападнические стихи, написал ему по поводу пасквиля «К не нашим»:
«Нельзя назвать всего совершенно у них ложным… к несчастию, не совсем без основания их некоторые выводы».
Но как же все-таки Николай Языков, поэт радости и хмеля, опустился до того, что написал стихотворные доносы?
А ведь было время, когда он дружил с Рылеевым и сам писал:
Я видел рабскую Россию: Перед святыней алтаря, Гремя цепьми, склонивши выю, Она молилась за царя.Его песни «Нелюдимо наше море» и «Из страны, страны далекой» живут второе столетие. К нему благоволил Пушкин, живал с ним в Тригорском, даже зазвал его перед своей свадьбой на мальчишник, писал ему: «Издревле сладостный союз поэтов меж собой связует».
Но если присмотреться, это была странная дружба. Языков поносил «Евгения Онегина», считал, что проза Марлинского выше прозы Пушкина, издевался над его «Сказками» и написал свою, где допустил неблаговидные наскоки на Пушкина.
А Пушкин со щедростью гения писал: «Клянусь Овидиевой тенью, Языков, близок я тебе».
Конечно, Пушкин был близок Языкову, как Моцарт был близок Сальери. И кто знает, быть может, этот одаренный, но небольшой поэт послужил Пушкину моделью для образа завистника в его гениальной маленькой трагедии.
Тот, кто знал Языкова в молодости, помнил его открытое лицо восторженного юноши, ужасался теперь при виде этого курносого старичка с мочалистой бородкой и злобно-настороженным взглядом слезящихся глаз. А ведь ему только сорок с небольшим.
Его бесшабашная разгульная юность рано наградила его сухоткой спинного мозга — табес дорсалис. Мучительная болезнь ввергла его в религиозно-мистическое настроение. Его подогревал родственник поэта, Хомяков. Языков вскоре стал орудием в руках этого образованного, красноречивого и лукавого человека. В благочестии Языкова, впрочем, было что-то вымученное. От него попахивало вином. По-видимому, он и сам знал это. Он писал приятелю:
— Я перейду из кабака прямо в церковь. Пора и бога вспомнить.
Под влиянием Хомякова он стал славянофилом, но без той идейности, той честности, которая отличала лучших из них даже в заблуждениях. Трудно назвать убеждением бешеную пену на иссохших губах Языкова. Его памфлеты были рассчитанным ходом со стороны Хомякова. Надо сказать, что у некоторых из славянофилов в отношении к Языкову ощущался явный привкус презрительности. Иван Киреевский отозвался довольно своеобразно о книге его стихов:
«Я читаю их всякое утро, и это чтение настраивает меня на целый день, как другого молитва или рюмка водки. И немудрено: в стихах твоих и то, и другое: какой-то святой кабак и церковь с трапезой во имя Аполлония и Вакха».
Первая реакция Герцена на доносительское усердие Языкова была — отвращение. «Гадкая котерия, — обмолвился он, — стоящая за правительством и церковью и смелая на язык, потому что им громко ответить нельзя».
Но по характеру своему Герцен не мог долго оставаться в созерцательной позиции. Презрительное молчание не его стиль. Он ответил. И громко. Эзоповским языком, правда, но достаточно прозрачно. В статье о первой книге журнала «Москвитянин» он писал:
«…Муза г. Языкова решительно посвящает некогда забубенное перо свое поэзии исправительной и обличительной… озлобленный поэт не остается в абстракциях; он указует негодующим перстом лица — при полном издании можно приложить адресы!..»