Шрифт:
— Кто этот старик? — полюбопытствовал Дубак.
— Полковник. В субботу приехал. Говорит, меня военное министерство прислало, я принял командование госпиталем. Двух санитаров посадил за решетку. Мне влепил пощечину, чтоб руки у него отсохли! Вчера и сегодня двести двадцать больных сбежало.
— Почему?
— Красноармейцы. Пришло известие, что румыны заберут их и интернируют. Здесь остались одни умирающие да мы. Если б не жалость к этим беднягам, я бы тоже…
— Выходит, здесь нам делать нечего, — констатировал Зингер. — А мы-то разлетелись!
Капрал махнул рукой.
— Спирт будайские дантисты выпили, — сообщил он доверительно.
Зингер и Дубак молчали.
— Нас замучили ежедневными приказами и воззваниями, — продолжал капрал. — Вчера тут даже один из секретарей Хаубриха был, капитан по фамилии Фаркаш; он совещался с этими будайскими дантистами и штаб-офицерами. Врачей из евреев да тех, кого они называли большевиками, к примеру двух хирургов, просто выпроводили — говорят в отпуск. А больные пускай подыхают! Вчера устроили мордобой — один врач не хотел уходить, потому, мол, больные и всякое такое.
— Это правильно! — перебил его Дубак.
— Тогда один из будайских дантистов схватил прозекторский нож. «Никаких скандалов!» — предупредил капитан Фаркаш. Тридцать два тяжелобольных, двенадцать умирающих и человек восемьдесят душевнобольных. Такова обстановка. Скорей бы уж румыны взяли нас под свою опеку. С первого числа больше рапортов, чем перевязочных средств… Могу предложить аспирин.
— Пяти врачей нам за глаза хватит, — сказал Дубак. — Речь ведь только о том…
— При чем тут аспирин? — с досадой бросил Зингер. — Не дури, — обратился он затем к Дубаку. — Слышишь, какое положение!
— Я желаю вам добра, — сказал капрал. — Относительно инвалидности лучше всего, господа, пойти вам на улицу Тимот или в сто второй госпиталь на Фехерварошском шоссе. Там вам скажут. Жаль только, что руки у вас целы, с руками будет трудновато. А если насчет демобилизации — вообще не ходите. Демобилизация в Будапеште вышла из моды; кстати, в казармах Марии Терезии уже румыны… Еще раз спрашиваю: аспирин нужен?
— Благодарю за внимание, господин официант! — ответил Зингер. — Благослови вас бог. Кстати, мы знакомы по кафе «Палермо».
— Ну конечно же! — воскликнул капрал и хлопнул себя по лбу. — А я с первой минуты ломаю над этим голову… Какой же я осел! Сосиски с подливкой… Второй столик у окна.
Зингер кивнул. И они подмигнули друг другу.
— Я не большевик, — тихо сказал капрал, — но сейчас эти… Я скромный человек из Ференцвароша.
Зингер взял Дубака за руку и потянул за собой. По выложенным желтым керамитом дорожкам, пролегающим среди госпитальных бараков, фланировали несколько солдат; у некоторых были повязки Красного Креста на рукаве. Появились два санитара с носилками. Впрочем, это были не просто носилки, а госпитальный катафалк, так называемое «корыто» для переноски мертвецов; там лежало прикрытое грязной простыней неестественно короткое человеческое тело. Очевидно, покойник был без ног. Лучи солнца припекали простыню. Навстречу носилкам шел молодой парень в солдатской фуражке, с палкой и вытянутой левой рукой — он был слеп, и сколько ни кричали ему санитары, он, беспомощно нащупывая воздух, в конце концов наткнулся на носилки, ощупал прикрытое простыней тело и испуганно вскрикнул. Поводырю слепого парня, пожилому ополченцу, отставшему от него на два шага, чтобы сделать самокрутку, крепко досталось от санитаров; а у этого поводыря голова была забинтована и казалась неестественно большой.
— Уже год, как кончилась мировая война, — нахмурившись, сказал Лайош Дубак, когда слепой с поводырем прошли. — Выходит, эти пострадали напрасно?
Зингер не ответил.
К ним приближался какой-то майор; вся грудь его была увешана орденами. Дубак согласно уставу отдал честь. Майор посмотрел на него удивленно.
Госпиталь являл собой картину полнейшего развала. Перед корпусом душевнобольных сидели на земле человек двадцать. Одни были одеты в форму серого цвета бывшей австро-венгерской пехоты. Другие были полураздеты. Третьи прикрывали свою наготу полосатыми госпитальными халатами, грязными и провонявшими.
— Какая тут страшная нищета, брат! — заметил Зингер.
Один душевнобольной солдат уплетал мамалыгу, пятеро других сумасшедших глядели ему в рот. Кто-то истошно визжал. Двое сидели неподвижно и пустым взглядом смотрели перед собой. Какой-то румяный тирольский егерь, увидав Зингера, крикнул: — «Ублюдок!» — и осклабился. У него были желтые лопатообразные зубы.
Сидевший рядом с ним длинноусый венгерский крестьянин поднял глаза.
— Донесение — повиновение! — сказал он с тихим упорством при виде Дубака.
Он говорил это беспрерывно. Целый год. Он сидел не шевелясь, а из уголков его рта стекала по подбородку слюна.
Какой-то фельдфебель с бессмысленным лицом обливался слезами.
Эти больные не являлись общественно опасными.
Зингер тянул Дубака к воротам.
Точно так же он тянул его за собой от Удине до дома, чуть ли не за руку, в течение долгих недель через кусты и канавы, через все превратности судьбы. Не будь Зингера, этот щупленький человечек по сей день гнил бы на соломе в бараке какого-нибудь итальянского лагеря для военнопленных. Хотя они многие месяцы лежали рядом на животе в укрытии за скалами, рядовой Зингер — его дважды лишали звания — лишь после того, как их взяли в плен, проникся симпатией к беспомощному Дубаку.