Шрифт:
Хотя иногда наедине он вдруг расслаблялся, грозясь бросить всё к чертовой матери, ругал всех и вся, горько рыдал совершенно детскими слезами, а потом затихал у меня на груди, всхрапывая несколько минут, чтобы, проснувшись, снова рвануть в бой.
Несколько дней назад ему удалили злокачественную опухоль. Моему отцу тоже удалили на губе, а вылезло в легких. Прожил четыре месяца. А этот сумасшедший смеется, поет, рассказывает анекдоты, заглядывает медсестрам за пазуху и уже пытается с кем-то говорить по бизнесу. Компьютер на прикроватном столике практически не выключается: драгоценный пациент записывает свои ощущения до и после операции.
У него была своя теория страха. Заменив «срам» в известном библейском постулате, он демонстрировал полное пренебрежение к смерти и уверенно проповедовал, что бояться ее глупо: за ней ничего нет. Однажды, в начале девяностых, мы приземлились на «секретном аэродроме» – в номере одной из московских гостиниц. Вдруг среди ночи раздался сильнейший удар. Дверь с треском распахнулась, чудом оставшись висеть на петлях. Включились лампы, и в комнату ввалилось человек восемь-десять молодцев, из-под кожаных плащей которых торчали стволы автоматов. Я взвизгнула от ужаса и с головой ушла под одеяло, а он сначала чуть прикрыл глаза от яркого света, а потом хрипло, тихо, но жестко и уверенно произнес:
– Привет! Че стряслось? Немцы наступают?
Я ожидала чего угодно: криков, ударов, стрельбы, но ничего этого не произошло. Прозвучало извинение за то, что ошиблись номером, а потом старший этой банды узнал его, подошел поздороваться за руку. Быстро одевшись, он предложил выйти покурить. Минут через десять вернулся, и тут у меня началась истерика. От страха трясло, лились слезы, клацали зубы. Он гладил меня по голове и всё удивлялся: чего это я перепугалась? Когда я спросила, какого черта его не было так долго (мне показалось – минимум час), он просто и буднично ответил, что уговаривал ребят не убивать человека из соседнего номера. Аргументация простая: ну, во-первых, он здесь с девушкой. Понаедут опера, телевидение. Попадем в кадр, будет огласка. Некрасиво. А во-вторых, тот человек – его коллега. Будут искать связь, причины, мотивы. В общем – неприятности. Общаться было совсем легко: их командир оказался соседом по дому из прошлой жизни. Нам только что чуть было не отстрелили головы. По ошибке, без ошибки – какая разница?! А он сидит и буднично бубнит о почти что светской беседе!
Он не понимал, почему ограничивают скорость на дорогах. Наоборот, надо учить людей водить как можно быстрее. Кто хочет медленно – пешком.
Он не понимал, почему люди боятся летать, и, когда я цепенела от всякой воздушной ямки, смеялся и просил не выламывать подлокотники. Как-то раз более полутора часов крутились над Москвой на борту АЗЗО. Дети орут, женщины плачут, справа сзади мужик задыхается, и при этом турбулентность такая, ого-го! Зашли на посадку, как полагается: закрылки, газ сбросили, шасси, опять закрылки, и вдруг как заревет – экстренный подъем. То ли ветром снесло, то ли полоса оказалась занятой. Нам же сбоку не видно. А ему всё равно. Ему срочно в туалет надо. Стюардесса протестующе машет руками. Успокаивает ее неожиданным сообщением, что ситуация штатная, если понадобится помощь, то можно на него расчитывать, но если не пустит в туалет, то ситуация сменится на аварийную. Звучит убедительно, дверь разблокировали. Вернулся в кресло, пристегнулся, взял блокнот и начал мне рисовать восходящие потоки, расположение грозового фронта, уровни турбулентности и прочие прелести текущей ситуации. Я пытаюсь мучительно вспомнить обрывки известных молитв, а он как ни в чем не бывало: бубубу-бубубу. Юноша, сидящий через проход, спрашивает:
– Простите, вы что, физик?
– Нет, – отвечает с ухмылкой, – ботаник, летчик-налетчик. Просто бояться ничего не надо.
– Понял, – соглашается юноша и смотрит с восхищением.
Тут он поворачивается ко мне и говорит, что ситуация всё равно вне нашего контроля. Что если разобьемся, то вместе – не скучно. Что лежать будем рядом долго и счастливо. И неожиданно:
– Вот поэтому я и не хожу в казино. Там тоже ситуация вне какого-либо контроля, но, говорят, кормят вкусно.
С таким же сарказмом он подначивал своего приятеля в берлинском кардиоцентре вечером перед операцией стентирования, которую им обоим должны были делать на следующий день. Тот ужасно трусил, хныкал и требовал к себе кучу внимания, а мы уже через тридцать часов летели с отремонтированным сердцем обратно в Москву. Только две угрозы могли поколебать его упрямое бесстрашие: боязнь за близких и нетерпимость к боли.
– Делайте со мной что угодно, – говорил он, садясь в кресло дантиста, – хоть обе челюсти меняйте. Только чтобы я ничего не чувствовал.
Когда ближе к середине девяностых начал процветать киднеппинг и всё чаще бандиты расправлялись с семьями бизнесменов, он приказал сыну вести себя в университете скромнее скромного, распродал все свои дела, нанялся на работу в зарубежную компанию и уехал из России.
Еще, было время, он боялся собак. В детстве покусали, и при виде собачьей морды он цепенел, бледнел, терял волю. Однажды он приехал в один из своих офисов в Закавказье, открыл дверь, и тут же ему на плечи легли две мощные лапы. Замер и тихо попросил убрать пса, а затем устроил дикий разнос местной руководительнице, явившейся на службу с собакой. Животное закрыли в чулане, а он прошел за стол и углубился в работу. Минут через десять-пятнадцать он почувствовал, что странно теплеют ступни. Заглянул под стол и обнаружил там огромную лохматую голову, лежащую на его ботинках. Как пес незаметно прокрался к нему, осталось загадкой, но с тех пор наглая собачья морда всякий раз тихо пристраивалась на его башмаках, а он перестал бояться собак.
А я боюсь! Боюсь за него, за его здоровье, за его сумасшедший характер, за его успех, за каждое новое женское имя в его записной книжке, за всё, что может его у меня отнять. Я – баба, и я боюсь! А он разгонялся на Киевском шоссе еще в «дофотокамерный» период до двухсот сорока километров в час и, хохоча, кричал, что быстрее нельзя – точка отрыва, а потом мягко тормозил на взмах жезла, резко сдавал назад, подходил к опешившему гаишнику и тарахтел с одесским акцентом:
– Ой! Шо з вами стряслось? Шо ви так распэрэживались, уважаеми? Зараз ми будем подлечить ваши нарви.
Совал в потную ладонь очередную ассигнацию, обязательно желал удачи на дороге и прибыльной смены, а потом плюхался в кресло и срывался с места. С ним редко спорили.
Ему было плохо. Ночами лихорадило, утром ломало кости. Побаливал бок. Он стонал во сне, но, проснувшись, улыбался и говорил, что прорвемся. С иронией ссылался на две дежурные фразы советских врачей: «а что вы хотите?» и «потерпите немного». После первой могло следовать «вам уже не двадцать», либо «операция длилась семь часов», либо «это непростой случай» и т. д., и т. п. После второй – к этому набору добавлялось «скоро полегчает». И опять смеялся. Через несколько дней он едва доковылял до меня на кухне и, тяжело шевеля губами, приказал немедленно везти его в клинику. Сильно болел правый бок, и жестоко мутило. Похоже на аппендицит.