Шрифт:
Крепко сбитая и стремительная, что пингвинчик в стихии воды, она, как и я, имеет в генеалогии благородные польские корни. А также несправедливую фамилию Самусько, против которой бесплодно сопротивляется вся её величественная и претензионная натура.
С безупречным чувством вкуса во всём, к чему так или иначе прилежат её жизненные интересы, она мудра и не по годам рассудительна. Иронична, честна и откровенна. Если кто-то в её присутствии "зв'oнит" или "красив'eе" – того она открыто презирает. Поцелованная богом всюду, где может целовать только бог, она ещё задолго до сознательного возраста определилась со способом реализации себя, избрав путь театральной актрисы. Сейчас учится на втором курсе. Единогласно признана одной из лучших студенток в трагикомедийном амплуа.
И вот это Творение четырёх элементов на мой вопрос, не смутясь, ответило:
– Она влюбилась бы в тебя, Самородский.
– Ты шутишь? – спросил я, страхуясь от её особого чувства юмора.
– Абсолютно, – опровергла Ира, помотав головой.
Тогда я подумал: "А в самом деле! К чёрту бы всех этих подхалимов, лицемеров, вампирюг с красивыми ногами, приспособленцев разных мастей, если б моей обожательницей стала не кто-нибудь, а Фаина Раневская, чьей неземной любовью в свои времена были обласканы Качалов, Станиславский, Ахматова, Вульф, Михоэлс, Тренев, Певцов, после спектаклей с которым она, потрясённая, рыдала и не могла уняться даже в гримёрной". Встать, пусть и гипотетически, в один перечень с этими людьми – и можно умирать спокойно…
Мы ещё поговорили с Ирой немного, настраиваясь на священнодействие, и уселись смотреть чудом добытую запись спектакля "Дальше – тишина", снятым на сцене Театра имени Моссовета аж в 78-м году.
Какого бы каскада эмоций мы ни ожидали, актёрские работы застали нас врасплох. Раневская – величайшая. Парадоксальная. Всю вторую половину спектакля Ира заливалась тихими слезами сострадания, глядя на те огромные глаза умной коровы – глаза с трагедией жизни, утаить которую едва ли возможно даже под светом софитов.
Мы смотрели "Дальше – тишина", не проронив ни звука. И всё, что в тот вечер было между нами дальше – тишина. Потому, что молчание бывает не только от пустоты, но и от крайнего переполнения.
Апрель, 2003
1 апреля, вторник
С радостным, трепещущим от возбуждения сердцем посвящаю этот вечер записи одного очень конкретного факта из последних событий: я вступил в контакт с иноземным существом! С существом, не по-человечески складным, не по-человечески терпеливым и чутким – с лошадью. Более того, с женщиной среди лошадей – с кобылой, что, как и в случае с людьми, только преумножает сложность характера.
Надо ли говорить, как сильно я волновался, на эту женщину пузом залезая? Тем паче, когда, оценивая прыть насмешливыми взглядами, меня покалывали несколько пар глаз мастеровых кавалеристов. Впрочем, с высоты лошадиного крупа я легко наплевал на производимый собою эффект и забылся в гармонии движений, эмоций и чувств – в конце концов, все когда-то начинают. Придёт время, и я так же беззлобно буду постёбываться над новичками.
Справедливости ради надо отметить, что я отнюдь не по собственной воле очутился у стойла, среди скопища мух и возмущённого ржания. Меня туда привели. И привели не какие-нибудь сезонные обострения романтизма, а любимая Самусько. Просто-напросто у опытной лошадницы обнаружился в крови острый недостаток энкефалина11, и я, видите ли, должен был его восполнить: сопроводить в конюшню и разделить там неизвестную мне радость наездника.
Не скажу, что мне только дай кого-нибудь в конюшню сопроводить и что я так охотно на это пошёл, но Ирка знает всё о слабостях моего мужского сердца и за эпоху нашего знакомства управлять им научилась – мастерски. Дрожа подбородочком и моргая влажными, как у рыб, глазами, она воспалённо канючила, громко стенала, всхлипывала, как водонасос, и минут сорок, изнемогая от страданий, на русском и французском признавалась, как д'oроги ей изгибы конских спин, как важно ей чувствовать щекой тёплый турбулентный поток воздуха из их ноздрей, смотреть в огромные яблоки доверчивых очей, как она по всему этому истосковалась, как её все бросили и осталась надежда только-де на меня одного, на зов удалой доли казачьей крови в моих артериях и венах.
– Чё за блажь, Самусько? И вообще, как это понимать? – возмутился я вслух через сорок минут слёзного женского монолога. – Такое чувство, что я для тебя всего лишь унитаз, который становится лучшим другом на сильно тошнотные моменты! Ты обращаешься ко мне только тогда, когда тебе отказывают все другие! Мне обидно, между прочим. Ты когда в последний раз ко мне с чем-нибудь позитивным приходила? Для сопереживания счастья мы, – ("мы" – это я себя иногда так скромно исчисляю), – не годимся, что ли? Анфасом-профилем не вышли?
Мне и вправду было обидно. Значит, как бесплатные контрамарки на спектакли – так каким-нибудь фуксиям, а как экскременты с лошадиных копыт соскребать – так, пожалуйста, Самородский. На что это похоже?
– Да потому, – ответила Ира, нападая, – что ты, кроме своих полуголодных аквариумных рыбок и собственных гормонов, больше никаких животных не видишь в упор! К тебе обращаться – только расстраиваться.
Я слишком люблю Ируську, чтоб сказать ей, мол, это – неправда, что в упор я очень даже увижу всякую зверюгу – и большую, и малую. Даже блоху на её диване от подобранного котёнка. Но спорить не стал – иначе мы ввязались бы в перепалку и скатились бы до мелочных обвинений, типа "Да ты мне испортил всю жизнь!.."