Шрифт:
Очевидное изумление росло в каждом, а оно, такое, распирало желанием выговориться. Да приятели лишь могли позволить себе шептаться, а шепотом не наговоришься. Тем более, когда такое!..
– Это меч-рыба, – не унимался Матвей, – я зырил такую на картинке.
– Зырик, закрой пасть! – шипел Налим, беспорядочно заталкивая под шапку выбившиеся седые волосы закоченевшими пальцами – Вижу, что не лупоглазый окунь. Потом поговорим.
– Но откуда она тута?!..
…Рыба-меч медленно ушла под воду, но только для того, чтобы появиться на поверхности, между двумя параллельными кромками льда, уже головой к берегу. В ее больших темно-синих глазах Лис уловил знакомое ему коварство и от этого сразу же замолк. Еще и потому он перестал свирепо рычать, что боковые плавники рыбины, длинные и проворные, напомнили ему руки человека, какие он видел достаточно раз, чтобы никогда о них не забывать. Он отгрызал бы их по самые плечи, а ружья, что с завидной постоянностью любят эти руки, волок бы сам на утес и топил в озере. И эта пика, грозящая ему из жестяной воды Подковы, заставила вожака не пятиться, нет, а отступить с достоинством, пусть и звериным.
Рыба-меч ушла под воду, и полынья в последний раз прогнулась…, вытолкнув на поверхность сначала одно мертвое тело воина, затем всплыли три сразу – зло выставило напоказ свои охотничьи трофеи. Полынья, это кровавое месиво холодной сопричастности в убийстве тех, кто вошел в нее убивать сам, течением озера прибило трупы к берегу, и это место сразу же жадно облизала розовая пена.
Пятеро затравленных обстоятельствами стремительного поражения воинов какое-то время еще обламывали своими намокшими и скользкими телами лед, страшась пути на берег, но через минуту-другую успокоившаяся полынья немного успокоила и их. …С берега они умчались в тайгу, шарахаясь в стороны от хруста сломавшихся веток под их же лапами.
Лис, не решаясь подойти к берегу, как можно выше задрал хвост и с низко опущенной головой смотрел исподлобья вдаль озера. В двадцати прыжках от него уходили в направлении утеса скорби и печали его враги, а теперь, после случившегося, может быть, и его соперники. Ослабший от ран вожак по-своему печалился, но не скорбел по тем, кого озеро накрыло пузырящимся розовым саваном на притихшем берегу: волчицы быстро залижут его раны и родят еще не один выводок волчат, и от него, и для него…
Налим с Матвеем шли берегом, огибая озеро с запада, и наконец-то дали волю словам. Еще бы: такое увидеть!.. Мужики не поверят: чтобы Лиса порвали?!.. Но сами видели: морда разодрана, а холка – кровищи из нее вытекло немеряно. А эта…, эта…, меченосец этот, да: ножичком своим наколол он волков, как грибочки из кадушки.
– …Этим штырем с зазубринами по бокам он и распанахал нам сети – поделился своими соображениями Налим – А кто еще?! …Он!
– И чё будем делать?
Матвей едва поспевал за широким шагом Налима. Тот еще и не думал об этом, но вопрос Зырика стоил того, чтобы подумать над этим вместе и даже сейчас.
– Давай зара к бугру сгоняем и покалякаем с ним, – предложил Матвей.
– «Зара» заскочим к Прибалту, он дом покупает у Пашки Киргиза – мужики толковали. …Ну, где его старики жили – первый к утесу…
Ага – ага…, – просипел Матвей неопределенно: то ли знал, что Прибалт дом покупает, то ли – где расположен этот дом?
…Если Прибалт там, деньги за соболей получим, – подобрев, продолжил Налим. – После двинем ко мне. Жопы отогреем, выпьем и, заодно, мозгу погоняем, что делать с остромордым…
– Ты видел, сколько в нем веса? …Во! – в бешенном азарте просипел Матвей. – Бабасики нам с неба, Налим, упали! Бабасики! …Молчи! Никому – понял?!
Шаман и Марта, добравшись до утеса, просунулись в густой кустарник, где и залегли. Солнце – высоко, до вечера – долго, а сил у обоих оставалось лишь на сон и на то, чтобы привести себя в порядок. Марта, завалившись на бок, сразу же стала вылизывать свою шерсть, но повизгивания брата ее насторожили – клыки Лиса вспороли все же шерсть и шкуру над правым глазом Шамана, и кровь продолжала сочиться из раны. Он затирал ее лапой и этим делал себе только хуже. Марта, ворча, притянула лапой голову брата к себе, и ее горячий розовый язык за считанные минуты остановил кровотечение.
Сон Шамана не брал. Не удавалось продышать спокойно и случившееся сегодня: и атаку стаи, и их с сестрой побег, и невероятное спасение. Если бы Шаман мог спросить у тайги, он спросил бы ее даже не сейчас, а раньше: почему она, родившая его, готова убить в любой момент? Почему все живое в ней живет, боясь и прячась? А пожирая друг друга, все равно не утоляет голод зла, которое охотиться на самое себя, вместе с тем, ничего не боясь и ни от кого не прячась. Может, этим тайга хочет что-то сказать всем, но не успевает это сделать из-за не прекращающегося ни днем, ни ночью насилия живого над живым? И только гоняется за злом, какое сама же родила и дала кров!
Вот об этом Шаман спросил бы тайгу. Но он родился волком, и, к тому же, не помнил себя волчонком и не знал своих родителей. Все, что он знал и имел – его сестра. С ней он пришел сюда, чтобы найти для нее логово, а в нем ее нашел бы тот, кто ищет в животворящих просторах тайги себе пару. Только это нужно было сестре, а не ему самому. Себя он не знал. Его будто вырвали из прошлого клоком шерсти, а ветер или что-то еще вдохнули в него жизнь – так и потому он оказался в тайге. Наверное, ушел бы из этих мест после, чтобы прочувствовать себя единственно волком: жить в погоне за жизнью, и слизывать со своих когтей абсолютно все, что осталось бы от звериной удачи или же поражения даже. Пока же охота на жизнь откровенно тяготила, клыки если и обнажались, то ныли, а когти были постоянно измазаны горечью. Ему снился и нравился один и тот же сон, ему нравилось уходить в себя, подолгу сидя на задних лапах с опущенной головой, а в волчьем вое он ни разу не слышал себя: одинокого и терзаемого печалью. Он не искал ни с кем встреч: ни с человеком на холме, ни с Лисом у подножья холма, ни с чудовищем из озера, за холмом. Это его находили, и ничего, кроме напряжения и тревоги, эти встречи не давали.
Для чего он здесь, в тайге – это проговаривалось в нем постоянно, но как понять смысл того, чего не знаешь? Зачем на нем густая смоляная шерсть? Зачем, и кому нужен, этот его каменный взгляд ледяных глаз? Зачем выползающие из лап когти даже во сне и обнажающиеся на живое клыки? И почему он противен себе, когда ему или сестре хочется есть и пить?..
Вопросы, вопросы, вопросы, как снежинки, падавшие на Шамана – безмолвные и в то же время говорящие о многом. О том, например, что это последний снег, потому он очень редкий и совсем не холодный, а еще – пушистый-препушистый. И с ним происходило что-то похожее: дышалось не спокойно, когти вгрызались в землю, а клыки вспаривали тугой предвечерний воздух – неспроста все это, да разум немой… И Шаман, положив голову на спину спящей сестры, закрыл глаза – короткий вой, похожий на стон, будто просил безмятежного покоя и знакомого чувственного тепла. Все это даст ему сон. Там, во сне, он другой: приятный самому себе…