Шрифт:
Однако именно это не устраивает истерического субъекта. Он вовсе не намерен служить убаюкивающим фоном, источником невинного и забавного лепета. Тратить свои слова попусту истеричка, ранее сталкивавшаяся с насмешливым отчуждением, больше не будет и поэтому хранит молчание.
Таким образом, речь истерички – не в ее бытовых проявлениях, а «полная», выражающая предельные чаяния – представляет собой своего рода доктринерство, резонерство на утопической основе. Симптоматично, что Дора, самая известная представительница истерического дискурса, была также сестрой Отто Бауэра, чьи собственные идеи и политическая активность были визитной карточкой австрийского социалистического движения. Забывать о вкладе некоторых других истерических пациенток в женское движение после их ухода из анализа тоже не стоит. При этом с аналитической точки зрения речь, на которой строятся эти виды политической деятельности, отличается тем, что в ней выражено отчаянное требование и поставлены условия, сформулированные так, что их невозможно выполнить.
Наличие этого требования и его заведомая неисполнимость проливают свет на известный аналитический факт: от предлагаемого ей доступного удовлетворения – например в традиционной сексуальной форме – истеричка, как правило, отказывается. Связано это не с пресловутой фригидностью в физиологическом или даже «нервном» плане, а с неспособностью уступить свою позицию в речи. Таким образом, истерический субъект, вопреки всем увещеваниям, оказывается в заведомом тупике, поскольку стоит в своей речи на позициях, занятых тем, что оказалось не нужно и было отброшено генитальным отцом. Сойти с этого места, где отброшенное оберегается в перспективе ради ее же отца, в надежде, что за заключенным в ее речи объектом он, как диккенсовский мистер Домби, с раскаянием вернется – истеричка не в состоянии. Ее речь полностью зависима от его речи.
Момент этот стал очевиден в выходом на авансцену современного феминистского движения, которое, впрочем, не предложило убедительного выхода из сложившегося положения. Его представительницы топчутся на месте не в силах решить, должны ли они требовать себе права пользоваться речью мужчин-профессионалов или удовлетвориться легализацией тех эфебовых речей, что достались им от дискурса истерички, то есть добиваться уважения своих заигрываний с умеренным анархизмом. Оппозицию эту им удалось продемонстрировать довольно наглядно: не позволив в дальнейшем обществу закрывать на ее существование глаза, они, очевидно, достигли по крайней мере некоторых своих целей.
Феминистский активизм, равно как и любой другой, противопоставляющий себя «насильственной природе власти», ищет ответа на тот же вопрос – каким образом можно доставшейся им в наследство непроизнесенной речью истерички воспользоваться? Стоит ли она в принципе того, чтобы на ней настаивать? Предсказуемо положительный ответ активистов, использующих подобную речь для обоснования своих политических программ и требований или объясняющих с ее помощью происходящие в обществе процессы, показывает, что в ней усматривают определенного рода истину. С психоаналитической точки зрения это чистой воды нонсенс, однако масштабы использования этой речи не позволяют просто отмахнуться от ее существования. Сегодня большая часть наук, называемых гуманитарными, включая социально-критическую мысль, особенно постколониальную, обязана своим существованием именно заботе истерического субъекта о том, что было предположительно отброшено генитальным субъектом в ходе его кастрации – нечто такое, что истерик призван защитить и сберечь.
Не обсуждая политические апории, в которые такая позиция то и дело себя загоняет, важно заметить, что как раз к оберегаемому истеричкой замыслу Фрейд и двигался, причем делал это столь стремительно, что не мог не вызывать у своих анализанток тревогу. После первого броска в конспирологию детских изнасилований, в ходе которого Фрейд невольно поддержал и приукрасил могущество желания отцов истеричек, он предпринимает другой, более осторожный, но все еще недостаточно сдержанный заход, призванный продемонстрировать то ценное, что истеричка прячет. Для этого ей и предоставляются неограниченные речевые полномочия в анализе.
Собственных видов на эту речь у Фрейда при этом не было, что и отличает его позицию от той, которая могла бы вовлечь истерического субъекта в сговор – например, от позиции возникшей после смерти Фрейда социальной философии, которая удерживает истеричку в границах умеренной метафизики и одновременно симпатизирует ее бунту, в чем мало кто замечает иронию. Положение аналитика в любом случае иное: проект истерички, его социальная и политическая подоплека Фрейда нисколько не интересовали. Обнаруженные впоследствии у его почитателей из литературного лагеря, они встречают резкий отпор, как это произошло, например, в полемике с мечтательным Роменом Ролланом. Никаких точек соприкосновения с фрейдовскими воззрениями у этого проекта не было и тогда, когда работа с истерией еще только вставала на психоаналитическую почву.
Все это дополнительно подпитывало настороженность Доры, которая прекрасно видела, с кем в лице аналитика имеет дело, но не понимала, зачем Фрейду вдруг потребовался ее багаж, прежде никого не интересовавший. Это примечательный момент, поскольку принято считать, что все обстояло наоборот и именно Фрейду истерическое желание явилось во всей своей загадочности и непокорности. Смещая акцент таким образом, исследователи невольно совершают объективацию, по сути довольно мизогиническую, поскольку молчаливо отказывают истеричке, воплощающей для аналитика загадку, в праве на мнение по поводу не менее загадочных вещей, происходящих на стороне аналитика. Однако все обстояло иначе, и путь, который Дора проходит в анализе, показывает, как разворачивалась ее личная озадаченность фрейдовскими целями, увенчавшаяся в итоге ее уходом.
Озадаченность самого Фрейда на этот счет не должна сбивать нас с толку. Даже покинутый своей пациенткой, он получил от нее нечто ценное, хотя и в эквивалентном, подлежащем дальнейшему обмену и толкованию виде. Уход Доры из анализа под Новый год, когда никто не ожидает от своих сотрудников и партнеров подвоха, на самом деле служил сигналом о стремительно уходящем времени. Время это на первый взгляд было отпущено Дорой самому аналитику, но есть здесь и другой аспект, который должен был в полной мере проявить себя после того, как оно полностью истекло.