Шрифт:
В октябре моего предпоследнего года обучения, когда Дэн решил познакомиться с моими родителями, я вся извелась от тревоги: помнится, у меня возникло иррациональное убеждение, что он не сможет понять их или найти с ними общий язык, каким бы великодушным и добрым он ни был. Когда он спросил меня, почему я так в этом уверена, я сумела придумать только один ответ: «Мы просто такие разные!» Типичная стыдливость, то самое архетипическое «Боже, как вы меня позорите», знакомое любому подростку, уступило место менее мучительному, но все равно четкому пониманию, что мы с родителями – противоположности во всех мыслимых и немыслимых смыслах, от внешности и до образов мышления. Они вели себя скорее не как мои родители, а как сверстники; всегда говорили мне, что я слишком много работаю, слишком много думаю, слишком много переживаю. «Мы на самом-то деле не были готовы к такому ребенку, как ты», – сказала однажды моя мать. Что-то, о чем она, возможно, пожалела бы, будь у нее привычка сомневаться в своих словах.
Однако даже без такого откровения я бы это поняла. Я всегда чувствовала себя обожаемой, но все равно явно чуждой пришелицей в семье. Я знала, что другие люди не всегда нас понимают. И разумеется, мое удочерение, очевидное объяснение этому, всегда было под рукой, но я никак не могла заставить себя заговорить о нем – даже с Дэном. Оно казалось мелочным и неправильным, словно я возлагала вину на людей, которым я должна была быть благодарна. Я по-прежнему хотела, чтобы наша семья вписывалась в категорию «нормальных», что бы это ни значило, и поэтому наши различия – и то, каким образом я вошла в семью своих родителей, – не должны были иметь значения. Ни для кого из тех, с кем мы встречались. И безусловно, для меня тоже.
Теперь же, услышав вопрос «вы из-за этого переживали?» от людей, которые мне нравились, людей, которые хотели стать родителями так же, как хотели мои, я еще не думала об их будущем ребенке; я хотела утешить их. Я видела сострадание и молчаливое одобрение в их глазах, обещание дружбы, сосущую тревогу, которую они не сумели скрыть полностью. Было в этих людях что-то такое, что попирало каждое безмолвное сомнение, каждый яростный оборонительный инстинкт, который у меня когда-либо появлялся в отношении собственной семьи. Передо мной сидели двое потенциальных родителей, готовых поверить в усыновление – а следовательно, в более широком смысле, в благость и правильность моего собственного воспитания. Как могла я объяснить им, каково это было? Как могла дать понять, что мое присутствие в своей семье, особенно в городке, где я выросла, часто казалось мне абсурдом? Как могла я сказать им, что их ребенок, возможно, будет чувствовать то же самое, каким бы любимым он ни был?
Эти люди не были моими родителями. Я это понимала. Но они казались прирожденными родителями, если такие на свете существуют; я видела, что их намерения были наилучшими. Они хотели ребенка достаточно сильно, чтобы открыться почти незнакомому человеку, стать беззащитными и честно изложить свои страхи. Их жажда завести ребенка, которого они будут любить, и надежда на исход ситуации в их пользу не могли не растрогать меня.
Хотя я чувствовала, что торможу, слишком долго обдумывая их вопрос, на самом деле эта пауза, вероятно, уложилась всего в пару вдохов. Я растянула уголки рта в улыбке. Попыталась излучать истинную теплоту, которую ощущала к ним, хотя мы только что познакомились. Подалась вперед, сидя на стуле, и сказала им: нет. Нет, никаких больших «проблем» не было. Я была любима. У меня все было хорошо. И у их ребенка тоже все будет хорошо.
Меня вознаградили двумя лучами счастья и облегчения, и я поймала себя на том, что улыбаюсь вопреки собственной воле. Я видела, что они не особенно удивились. Разумеется, у меня все было хорошо. Я же сижу сейчас здесь, с ними, разве нет? – здоровая, счастливая, адаптированная, только пару недель назад получившая диплом бакалавра, с помолвочным кольцом на пальчике. В моей жизни явно все сложилось отлично. И у их ребенка тоже все будет так же отлично. Вот что они хотели услышать все это время.
Я училась во втором или третьем классе, когда услышала первое расистское оскорбление.
Я поспорила с мальчиком на детской площадке – не помню, по какому поводу. Он назвал меня «уродкой», на что я чуточку обиделась, но это было одно из тех обобщенных оскорблений, которыми дети постоянно бросаются друг в друга. Если бы он на том и остановился, все могло бы остаться отдаленным смешным воспоминанием, детской перепалкой, похороненной в памяти вместе с десятками других подобных моментов.
Вместо этого он пальцами растянул глаза в щелочки. Его голос стал пронзительным, и он насмешливо завопил:
– Ты такая уродка, что тебя не хотели даже твои собственные родители!
Это был первый раз, когда кто-то использовал мое удочерение как оскорбление, и оно было бы шокирующим и болезненным даже без растягивания глаз, без ломаных писклявых слов. Он же скроил гримасу, спрашивая, как я что-то вижу с такими глазами.
– Моя китайка-а, моя не мочь видеть!
Что такое эта «китайка», прозвище? Я не знала, что он имел в виду, но инстинктивно поняла, что он высмеивает не какое-то мое качество или поступок. Он высмеивал не имя, которое я могла превратить в прозвище, не одежду, которую могли заменить мои родители, купив мне другую, не очки, которые я могла снять на переменке. Его мишенью была я – такая, какая я есть. Как случилось, что я попала сюда, в это место, где я, по его убеждению, чужая?
Я ждала, будто в предвкушении, когда же прорежется мой собственный голос, когда бросится в атаку мой собственный острый язык. Но все ответные оскорбления увяли и умерли в моей гортани. Я не могла бы быть еще более пассивной, даже если бы стала невидимкой, призраком, парящим высоко над асфальтированной площадкой, наблюдающим, как другие дети смеются и удивляются – так же, как мог бы удивиться любой случайный свидетель, – моему стыду и безмолвию.
Он продолжал корчить рожи, сильно оттянув уголки глаз; я задумалась: а самому-то ему как, хорошо видно? Любому, кто видел меня со стороны, я, вероятно, казалась ужасающе спокойной – той самой девочкой, которой была всегда. Мама этого мальчика договорилась с моей по очереди забирать нас из школы; он жил по соседству, и вплоть до этого дня я считала его кем-то вроде друга. Когда в тот день мы вместе ехали домой, сидя бок о бок на заднем сиденье голубого седана его матери, я была молчалива, как и он. Мы притворялись, что между нами ничего такого не произошло. Но нечто спокойное и глубокое, нечто драгоценное внутри меня уже было сломано.