Вход/Регистрация
Отпусти мою душу на волю
вернуться

Бухараев Равиль Раисович

Шрифт:

1983

Работа, братцы, есть работа.
Но всё ли это взяли в толк?
Охота или неохота,
исполни свой гражданский долг.
Взяв курсовую у студента,
всю пресную, как толокно,
Хорезмов вышел с факультета,
поскольку выдалось окно.


На свете было все в порядке.
Шумел Вернадского проспект.
Цирк засиделся на посадке,
как неопознанный объект.
Вдоль яблонь университета
хрустела хрупкая листва;
была видна от парапета
вся полихромная Москва.
Над берегами из бетона
горизонтально, в полный рост
лежал, как бред Андре Бретона,
конструктивистский Метромост.


Хорезмов знал, что счастье – частность.
Но телом, кожей, всем собой
он вдруг почувствовал причастность
к Земле и бездне голубой!
И вот, стеклянными мазками
изобразив цветной витраж,
над золотыми Лужниками
Казань возникла как мираж…
Не помня о насущном хлебе,
мирские позабыв дела,
под звуки «Тафтиляу» в небе
она медлительно плыла.
В печаль пространство облекая,
как слезы матери близка,
над городом строкой Тукая
плыла вселенская тоска…


В космическом и звездном звоне
мираж мерцающий дрожал.
Мир, как пушинка, на ладони
героя нашего лежал.
В небесных переливах света,
вся – истина и тишина —
была живая речь поэта
пророчеством растворена.
Не дав себе отчета в чувстве,
Хорезмов понял, что всегда
он будет сознавать в искусстве,
что плачет в космосе звезда,
что сквозь природу человечью,
как это чувство ни зови,
он видит: Космос связан с Речью,
и Дух рождается в Любви…


У парапета встал автобус.
По всей площадке смотровой,
лишь только громко визгнул тормоз,
туристов разлетелся рой,
и говорливой в тон ораве,
эпохи создавая фон,
Высоцкого вслед Окуджаве
наяривал магнитофон.
Вносило долю беспокойства
экскурсовода ремесло.


К пруду китайского посольства
героя тотчас понесло…
Нес листопадную поземку
осенний ветер в шуме шин.
Пруд, словно врытый в грунт по кромку
гигантский глиняный кувшин,
в пример крутящимся колесам
в недвижной цельности лежал,
своим стальным и круглым плесом
седое небо отражал.


Он окружен был жизнью райской —
в ней копошились малыши.
За крепостной стеной китайской
не слышно было ни души.
Хорезмов на припеке этом,
где стыла строгая вода,
любил бывать еще студентом
в свои зеленые года.
Тогда уже с рублем в кармане
себя считал он богачом
и в розовом самообмане
не сознавал, что нипочем
мир не излечишь – ни шаманством,
ни очередностью асан,[55]
хоть брат убит был на Даманском
как дед – на озере Хасан.
Ему мерещилась нирвана,
где можно вечность провести…


Но после Чили и Ливана
рискнет ли кто произнести:
нигде мишенями для тира
уже не станут никогда
прекрасные мгновенья мира,
где дети, солнце и вода?


Того гляди – заварят кашу!
Уже прообразом невзгод
разбился о границу нашу
южнокорейский самолет,
повсюду слышатся укоры,
и раздражение, и крик,
женевские переговоры
зашли безвыходно в тупик…


Ложь, мерзость, злоба, окаянство…
Вплотную подошла беда.
Хорезмов ощущал гражданство
куда острее, чем всегда.


Однако часовая стрелка
звала долги отдать стране,
и цирка странная тарелка
вновь замаячила в окне.
Был день, и билось счастье в пульсе,
но угрожал им катаклизм…
Он два часа на пятом курсе
читал научный коммунизм.
– На семинар даются темы…
– Звонок! Какие темы?
– А?
Мария любят хризантемы.


– Мария?!
– Я сошел с ума!
Возьмите темы по конспектам!
Хорезмов сразу от дверей,
не глядя в рожицы студентам,
сбежал на кафедру скорей,
где сдал джинсовой лаборантке
академический журнал…
На тумбочке в литровой банке
стоял букет ушастых калл,
а рядом, умеряя в трансе
потрескиванье и трезвон,
как насекомое в коллапсе,
блестел хитином телефон…


Опять же в исполненье долга
над толоконной курсовой
дисциплинированно долго
сидел на кафедре герой,
но чудилась ему, тревожа,
Марии белая рука —
на ветвь осеннюю похожа,
тонка… Он вздрогнул от звонка,
рванулся к аппарату:
– Маша!
– Бонжур, Хорезмов, это Глеб.
Знакомая просила ваша
вам позвонить. Наверно, мне б
покорно извиниться надо:
переусердствовал, дразня…
Мария у меня.
– Неправда!
Не вер…
– Мария у меня.
– Зачем она у вас?!
– Однако!
– Как с ней поговорить?
– На кой?
Она устала как собака,
спит на диване в мастерской.
– Хочу ее увидеть!
– Очень?
Я, милый, тоже не бревно,
и с кем моя проводит ночи
подруга, мне не всё равно.
Ну погуляла, и вернулась!
С кем не бывает, с вами?
– Нет.
– Она всегда недолго дулась.
– А что со мной?
– А вам – привет.
Да, кстати, передать просила,
что прав какой-то там Тукай
в вопросах брака. Знанье – сила!
Пока, Хорезмов, не сникай!


…Любовь моя, касанье Божье,
случайный, тихий вздох небес…
Я упаду траве в подножье —
услышу шелестящий лес…
Есть невозможность постоянства,
но все живущие – родня…
Я – точка бедного пространства,
рассеянного в круге дня.


…Мне от тебя не надо воли,
боготворю твои уста…
Нет ничего прекрасней боли,
что искупляюще чиста…


Но страшно: мир, где плоть и камень,
где звездные твои черты,
висит, как деревце, веками
над бездной черной пустоты.


…Ты осенью дождем прольешься,
дроздом прикинешься весной,
зимой и летом обернешься
чертополохом и сосной…
Словам и снам уже не верю,
иначе не был бы живой,
но только осознав потерю,
я становлюсь самим собой.


…Любовь моя, касанье Божье…
Цвет вербы,
сумасшедший дрозд…
необжитое бездорожье
простора времени и звезд…


Герой не умер. Жизнь чревата
работой – и по самый май
он выбивал из ректората
командировку на Алтай.
Без лишней спешки и шумихи
среди журчания воды
он в желтых дебрях облепихи
искал прародины следы.
Таким в телецких пущах где-то
его над горною рекой
оставим среди скал и света.
Хорезмов заслужил покой…


…Любовь моя, ты можешь ранить,
предать во сне и наяву…
Тот, кто был мной, уходит в память,
но я, прости, еще живу…


Шумит ли дождь над рощей летом,
снега ль ложатся на жнивье,
я верю – нежностью и светом
приидет царствие твое,


пребудет чище и щедрее,
ведь на исходе бытия
тот, кем я стану, – он мудрее,
он искушеннее, чем я…


Минуя площади и зданья,
деревья, реки и мосты,
приходит он без опозданья
к Тебе и сроку немоты,


но даже он в земной дороге
зайдет за тот предел едва ль,
куда в надежде и тревоге
течет пронзительная даль…


1912–1983

Камиль перед набором, в суматохе,
где все бежали словно на пожар,
остановясь, почувствовал на вдохе,
что носа бы не подточил комар
в его решенье.
Уступив невежде,
женился бы, в конторе поседел?!
Но как же, если нация в надежде
ждет от него великих, славных дел?
Ей так необходимо возрожденье!


Но следом он почувствовал испуг.
В редакции царило возбужденье,
но слишком целомудренно вокруг
стояла тишина…


– Что сталось, люди?
Издателя живьем забрали в рай?
Персидский орден поднесли на блюде? —
Здесь перед вами побывал Тукай.
Стихи принес. Сам ходит еле-еле,
но закурил – как вымело всех мух!
Что за шайтан сидит в тщедушном теле,
что за могучий, непокорный дух!


Работает как лошадь, беспрерывно…
– Тукай у вас сейчас не частый гость?
– Глаза сияют! Кашляет надрывно,
прозрачный весь и светится насквозь!
Святой! Но к делу…
– Перевод из графа
Толстого. Я принес, как обещал.
– Вы обещали нам еще до штрафа.
Вас, видно, пристав мало настращал!
– На книге гриф: «Дозволено цензурой».
– Своя у нас цензура испокон!
Что русской зачтено литературой,
проходит снова тысячи препон.
Займусь-ка репортажами!
– Вы правы.
– Так, Троицк: малолетки-пареньки
печать с гербом из городской управы
нашли в глубоком омуте реки…
В набор!
Ишану – показали дулю!
Не стоит. Офицерская жена
чуть не убита: боевую пулю
в бою учебном дали. Чья вина?
Аресты в Томске: Бухараев, чада…
А это – под сукно я положу.
Ни штрафов, ни закрытий нам не надо.
Опять пройдет призывом к мятежу!


Покамест, засучив рукав и мучась,
искал редактор важный репортаж,
Камиль ушел. Его нимало участь
крестьянства, урожай, наличье краж
не волновали. Что ему за дело?
Кого-то судят – значит, поделом!
Он размышлял о том, как неумело
живет Тукай, что скрылся за углом
совсем недавно: даже мостовая
еще хранит тепло его следов…


Как часто Жизнь, поэтов убивая,
не оставляет безутешных вдов!
Ведь всё же, если б Женщина дарила
любовь поэту, он среди страстей
себя с надежным ощущеньем тыла
берег бы для жены и для детей,
поостерегся б лезть в иную драку,
боясь не за себя, а за Нее,
привык бы постепенно к полумраку
и, переждав тревожное житье,
писал бы с новой вдохновенной силой,
влюблен, любим, высоким духом тверд!
Его бы над разверстою могилой
вслед за женой оплакал весь народ!


Народ, конечно, гения оплачет,
но жизнь его телесная – пуста.
А почесть после смерти мало значит:
отчизна – Мать, но всё ж он сирота!
О внешности его – все слухи лживы,
пребудет он велик среди времен.
Поэты не бывают некрасивы!
В своем стремленье к Идеалу он
боялся тени сплетни или слуха,
ему был омерзителен порок!
Он болен был божественностью духа,
лишь потому остался одинок!
Ни в чем не признавая середины,
он твердо шел по звездному пути.
Тукай, Земля, Вселенная – едины,
вовеки он пребудет во плоти!


Он был застенчив под гротескной маской.
Теперь, когда уснет последним сном,
Отчизна бледной девушкой татарской
цветы возложит на могильный холм…


Так размышлял Камиль в минорном тоне,
когда увидел – друг его Сагит
в катящемся открытом фаэтоне
в радушном настроении сидит.
– Сагит, эгей! —
Остановилась лошадь,
копытом гладя камень мостовой…
– Куда?
– На Николаевскую площадь.
Садись!
– И правда, прокачусь с тобой!


Назад катились цепью каравана
озерная медлительная гладь,
то место, где близ берега Кабана
Тукаю будет памятник стоять,
за Рыбнорядской – угол Вознесенской,
Музуровские злые номера…
Звон раздавался от Богоявленской…
– Дал Бог мне собеседницу вчера!
Ты отчего-то удалился сразу,
как будто свыше получил сигнал.
Меня – женить хотела по заказу!
Ушла, ты видел…
– Я ее догнал.
– Как, ты?!
– Конечно. Глянул – ужаснулся,
такое было бледное лицо,
что я решил – утопится, метнулся,
догнал, как только вышла на крыльцо!
Решил все ж проводить ее до дома.
– А мандолина?
– В дворницкой, цела.
– Так что, она тебе была знакома?
– Ни боже мой! Она как снег бела,
поведала мне, путаясь и плача,
что горю их ничем нельзя помочь…
– Ах, Рамия! Такая незадача!
– Да мы ее украли нынче в ночь!
– Ты что, с ума сошел?!
– Она сказала,
что я – хранитель-ангел. Так, мой свет!
– Но как же?
– Проводили до вокзала,
там выправили скоренько билет
и – подсадили до Москвы в курьерский!
– Куда ж она потом?
– К моей сестре.
Я дал записку.
– Но какой же резкий
случился поворот в ее судьбе!
– Да и в моей, мой свет! Она – прекрасна!
Какая-то пронзительность в глазах!
Ты не помог ей, случаем, напрасно,
влюбился б, покарай меня Аллах!
Всех пери нынче счел бы за уродин,
готов по углям побежать босой!
Вот карточка. Глаза! Черней смородин!
Коль надо, подпояшется косой!
Хотя в вагон садилась с детским страхом —
не пропадет, разумна и смела!


Я сам поеду к ней, клянусь Аллахом!
Вот, светик мой, такие-то дела.
Не упустил свое ты счастье часом?
Утерли мы насильникам носы!
Нас не учить джигитским выкрутасам! —
сказал Сагит и закрутил усы.


Камиль сошел…
По улице Грузинской
катил, как зачарованный, трамвай,
в саду листва с печалью материнской
шептала, восседал Бакыр-бабай.
Пред человеком, праздным и беспечным,
но огорченным слабостью своей,
казался он незыблемым и вечным
среди дождя, тумана и ветвей…


– Вот человек, который, проникая
в суть бытия, присел здесь навсегда!
Увижу ли я памятник Тукаю?
Всё прочее – мгновенье! ерунда!
Мы – к вечному стремимся!
Мимолетно
пройдет любовь, а бронзе – жить века!


Сидел Державин в кресле безответно.
Стило держала темная рука.


…Туман дождя, окутывая зданья,
в пространстве и во времени течет…
Меняет улиц и садов названья,
уничтожает их наперечет,
серпов,
крестов сползает позолота,
в тумане растворяется листва,
в туман уходят речки и болота,
Камиля еле слышные слова…


Но, сквозь туман и дымку возникая,
над купами, среди лучистых звезд
жива звезда бессмертия Тукая
над черным монументом в полный рост!


Звезда жива.
Земля на грани смерти.
Всё во Вселенной сущее – родня.
Он – Человек. Я за него в ответе,
как он всегда в ответе за меня.


Шумит вода, стекая в водостоки,
бежит ручьями в дальние поля,
в корнях деревьев застывают соки,
уже к зиме готовится земля…


Я слышу, как в земле вздыхает семя,
томясь неясным будущим своим,
и бьется пульс, отсчитывая время,
где мы живем в родстве со всем живым.

1983

Владимир Яранцев
НЕ СПИ НА ЗАКАТЕ

«Поэта далеко заводит речь», – сказала однажды Марина Цветаева. Что же, Равиля Бухараева речь заводила на запад и подальше цветаевской Чехии, через Венгрию и Германию – в Англию. А на востоке – доводила до Алтая, Японии и Австралии. В другом же, не географическом, измерении речь поэта, рожденного почти в сердце Евразии, в Казани, порой достигала и горних высот. Но разве в «империализме» широт-долгот и небесных сфер цель завоеваний поэта, чье слово должно быть первой и последней инстанцией духа?

Равиль Бухараев – очевидный пример поэта, сначала переживающего и только потом выговаривающего свои переживания, чувства. Не всегда до конца и не всегда «земным» языком, синтаксисом, логикой. Но иначе он не умеет, ибо тогда будут просто география и просто метафизика. Иначе была бы другая книга, а не эта, выстроенная по «широте-долготе» чувства, вынужденного снисходить с горнего до земного. И то – снисходить только потому, что здесь, во всем земном, жил его погибший сын, да и он сам – в погибшей стране по имени СССР. Длящееся же почти два десятка лет его пребывание в Европе – интересная попытка поэта обжить неведомые ему земли. Попытка становится пыткой, так как он ежемгновенно жаждет отклика своему чувству. Но не всегда слышит в ответ нужный тембр или звук, и потому строит стихи из того, что услышалось.

Итак, ломая хронологию, Равиль Бухараев начинает свою книгу стихов разных лет с самых недавних – 2003–2005 гг., где доверяет только чувству, поскольку речь и так знает свой земной и небесный путь. Особенно когда поэта постигла тяжелая утрата – смерть сына Василия. И тогда речь ведет поэта не куда-нибудь, а в «казанские снега». Потому что дома, в житейском смысле, нет как нет и страны, лежащей «в развалах бурелома». «Снега» же – это белизна в чистом виде, холод и ожог боли. Всё то, что сближает земное с высшим:


Когда вернусь в казанские снега,
мы разглядим друг друга в свете Бога,
и я пойму, о чем была туга,
и я пойму, зачем была дорога…

Дорога – вот чем живет поэт, что не дает ему покоя. В ней и вина, и беда, и стезя поэта, его покаяние, исповедь, Библия и Коран. Ей покорны все города и маршруты любой сложности и древности. Это может быть Венеция, в которой Василий так и не побывал, но где так легко достать до неба —


Где витает в забвении веса,
сердцу ясная, но не уму,
светловзорая тень василевса
в золотом византийском дыму…

Любовь и боль здесь помогают поэту превратиться в ветер, «чтоб утратить себя в облаках». Это может быть и Алтай, который уже – само небо, сошедшее на землю, лучшее место встречи. «Незакатный свет» над Телецким озером – одна из таких дорог к «небесному Алтаю» как «какому-то иному откровенью». И то, что отец возвышает сына до небожителя, особенно тут, на алтайских кручах («как высока гора твоя крутая, мне не узнать в миру»), не удивляет. Это вполне понятно и естественно – и по-житейски, и по-Божески, и по-поэтически. В конце концов, всё это понятия близкие, если гидом-путеводителем выступает чувство, пути которого святы и непредсказуемы. Как в стихотворении «В грузинском духане», где от арбуза дорога сразу ведет поэта к звезде:


…мы ели арбуз, рассеченный подобно звезде,
и пели о вечном, а вечность настала воочью.

Но даже там, в вечности, можно «порываться» «стереть с замур-занных щечек узоры арбузного сока». Правда, это скорее воспоминание, чем мольба и молитва, к которой Равиль Бухараев в стихах о сыне более склонен. Так, этот цикл завершает почти библейская картина: «Сын, в ладье воздушной реющий, в лучах плывущий», и отец, который «тянет лямку посуху в стремнину» сына.

  • Читать дальше
  • 1
  • ...
  • 29
  • 30
  • 31
  • 32
  • 33
  • 34
  • 35
  • 36
  • 37

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: