Шрифт:
Васюту так, чтобы он сам вместо неё миссию вызвался пройти? Все мы на ласку податливы, мог и богатырь купиться, не понять, что его используют… Да и в самом деле, с чего я решила, что всем должна нравиться? Всегда найдутся те, кто расценит твои поступки иначе, перевернёт всё с ног на голову. Вот, как Ипатий. Надумал, завёл себя, распалился — может, и не без посторонней помощи, по себе знаю, как Игрок прессинговать умеет — а тут и Обережница перед глазами замаячила. На ловца, как говорится, и зверь бежит… Выхватываю из кармана гребешок, как меч, и сердито скалываю волосы на затылке. Хватит! Улочки почти пусты, свисают с подоконников и балконов поникшие цветочные гирлянды, ветер гоняет по мостовой осыпающиеся лепестки. Город отдыхает после вчерашнего праздника. И в тишине хорошо слышны торопливые шаги, догоняющие меня. На какой-то момент мне кажется, что мир дрогнул и заискрился, но это всего лишь чуть заметная спираль защиты. Стражи не дремлют. — Госпожа Ванесса! — окликает смутно знакомый голос, и я оборачиваюсь. Рорик, ну конечно! Запыхался малость, словно целый квартал за мной мчался. Выглядит-то он значительно лучше прежнего, хоть и в том же линялом балахоне, но куда-то и сутулость исчезла, и затравленности во взоре больше нет. С виду и не поймёшь, что маг: простой долговязый парнишка, рыжий, зеленоглазый и, в общем, симпатичный. Но до сих пор бестолковый. Не знаю, чему успел научить его за столь короткое время Симеон, но только мою защиту молодой обережник в упор не видит, и, со всей дури напоровшись на защитный виток, ойкает и отлетает в сторону, чуть не упустив из рук знаменитый дедовский посох. — Дитя дитём, — говорю. — Ты что, не видишь, куда прёшь? Да не трогайте его, — добавляю просительно куда-то в сторону, ибо и сама не знаю, к кому обращаться, — это свой. Рорик пристыжено потирает переносицу. Умудрился, стараясь сохранить равновесие, долбануть себя посохом по носу. — Так ведь, — он вдруг запинается, — госпожа Ива, торопился я. Догнать хотел. Должок ведь за мной, ножичек-то у меня так и остался! И уже лезет в котомку, дурачок. — Да ты что! — шиплю, перехватывая его за локоть. — Сдурел? Тут, понимаешь ли, охрана вовсю бдит, а ты за ножом полез! Ведь сперва прихлопнут, а потом только разбираться начнут! Растерявшись, он вытаскивает из наплечной сумки пустую руку.
— Так как же… Я ж вернуть хочу, госпожа Ива, ножичек-то непростой, вам ещё пригодится! Был бы он с вами, может, и обошлось бы тогда… Он тушуется и опускает голову. — Пойдём, проводишь меня немного, — предлагаю. — По дороге что-нибудь придумаем. Да и не хочется мне, честно говоря, одной в квартал русичей соваться, мне с тобой как-то спокойней будет. Есть там один тип… — Уже нет, — Рорик закидывает котомку на плечо и преданно заглядывает в глаза. Вот как? Он знает про вчерашний инцидент? — Воеводу Акара у себя в Ордене оставила, велела передать, что три дня они его понаблюдают, чтобы уж точно знать, что лишних сущностей больше нет. А зачем мы туда идём, госпожа Ива? К Васюте? Так он не объявлялся вроде бы… И охотно пристраивается по правую руку от меня. Вот, значит, как. Всю мою подноготную знает. Симеон просветил, больше некому. — А Наставник твой сейчас где? — спрашиваю вроде бы равнодушно. — На Совете? Тогда ты почему не с ним? — Отпросился, — словно школьник, докладывает Рорик. — Ножичек-то до сих пор у меня, нехорошо чужое держать, да ещё с такой навеской. Я ж всё равно права голоса не имею, просто для обучения там сижу, ума-разума набираться, вот и выпросил денёк — вас разыскать. — И неудержимо краснеет. — Виноват я перед вами, — выпаливает неожиданно, — всё не могу себе простить… Я в недоумении приостанавливаюсь. — … что бросил вас тогда на площади. Не надо было улетать, глядишь, не украли бы вас… Не удержавшись, хмыкаю. — Да ладно тебе — говорю великодушно. — Хотела бы я знать, как бы ты дону… Ящеру не повиновался бы, когда он тебя с собой пригласил. Ты серьёзно? Перестань, Рорик. Скажи лучше… — Я задумываюсь. Терпеть не могу, когда начинают мямлить и выклянчивать прощение за несуществующую вину. — Каково оно — лететь на драконе? Обережник внезапно зеленеет, почти под цвет глаз. Судорожно сглатывает. — Тошнит здорово. После уже, когда гарпии налетели — ни о чём не думал, тут лишь бы не свалиться да под клюв не подставиться. Потом привык. Только снижаться страшно, так и кажется, вот-вот расшибёшься вместе с этой образи… ой, простите, госпожа Ива, не хотел я так его обозвать… — Верю, не хотел, — дипломатично замечаю. — Только за языком впредь следи, когда я рядом. Я ж теперь птица важная, без сопровождающих не хожу, а им может не понравиться, как ты их большого босcа называешь. Да не крути головой, не увидишь никого. Я их второй день подряд пытаюсь вычислить, и всё никак. — О-о! — уважительно тянет Рорик. — Глаза отводят, что ли? Вот это уровень… А и впрямь, Мага ведь упоминал о подобном. Это благодаря заклинанию для отвода глаз его никто в упор не замечал, когда он, вылитый Ван Хельсинг на охоте, расхаживал в моём мире. А уж у парней из охраны маскировка наверняка уровнем выше, всё-таки профессионалы. Сбившись с мысли, я внезапно вспоминаю Магу в длинном чёрном кожаном плаще с серебряными пряжками, в широкополой мягкой шляпе, в высоких сапогах со шпорами… серебряными конечно. Да что я о сапогах, сам некромант — вот кого лишний раз хочется вспомнить в этом живописном костюме, что удивительно ему к лицу. И ведь был в те минуты мой суженый хорош необыкновенно, только сейчас я начинаю осознавать, почему на него так западали девочки-манекенщицы из салона, почему сдержанно ревновал Лору Аркадий, почему млели при общении с кузеном сестрички Кэррол, хоть и замужние дамы, но враз терявшие при нём полагающуюся статусу солидность. Отчего-то я до сих пор не замечала, насколько он красив — этакой сдержанной, мужской и в то же время картинной красотой, похожий и на молодого Лепса, и на Хью Джекмана, легендарного Росомаху. Где были мои глаза? И я ещё колебалась, принимать мне его предложение или нет в то время, как любая из салонных девиц с радостью меня придушила бы, лишь бы завладеть вожделенным обручальным кольцом? Вань, робко напоминает внутренний голос, нечестно же! Ты ж сама за равные условия ратуешь, а, получается, думаешь только об одном из двоих… Всё-всё, поспешно оправдываюсь я. Прекращаю. Значит, Симеон на Совете. Предупредит наших, не предупредит? Какие-то у них счёты с Главой, что-то, видимо, не поделили в своё время, ишь, как он выразился: ещё один должок за Ящером будет. Предупредит, точно, лишний долг на старого врага навесить не откажется. И портал местный в степь наладит, дабы группа не тратила времени на конный переход, да ещё, поди, сам присоединится. Квартал русичей, обычно и без того спокойный, на этот раз поражает особой тишиной. Подворья, как и улицы, пусты, даже местные Полканы и Хорсы не подают голосов при нашем появлении. Ни детей, ни скрипа качелей, ни праздного зудения кумушек, обсуждающих последние сплетни, ни… Жутко. Должны же быть хоть какие-то подвижки во дворах, со смятением думаю, в конце концов, дров наколоть кому-то нужно, кур выгнать от соседей, а то вон две хохлатки явно чужой горох поклёвывают, прочая-то стая, в масть, за другим забором, а эти пролазы на стороне промышляют. Непривычно, пусто, чего-то здесь не хватает, вроде бы мелочи, привычной глазу, на которую обычно не обращаешь внимания… Дыма над печными трубами, вот чего. Жилой квартал — а человеческим духом не пахнет. И всё чаще встречаются на заборах, частоколах и плетнях плетёнки из сосновых да еловых ветвей. Как на Рождество… Рождество? Мне становится до жгучего румянца стыдно за такую мысль. Потому что в памяти вдруг всплывает картина: низенький автобус, распахнутая задняя двустворчатая дверца, узкие длинные скамьи вдоль стенок — и лапник, лапник, лапник, устилающий пол салона настолько густо, что почти наполовину прикрыты снизу ножки табуреток. Служащие похоронного бюро в униформе, с траурными повязками на рукавах, неспешно заносят и прислоняют к одной из скамей тяжёлую крышку, затем устанавливают на табуретках и гроб. От аккуратных и выверенных действий веет жутью — для них это привычная и хорошо оплачиваемая работа, в то время как я… я — в последний раз вижу отца. Дверцы захлопываются, на затоптанном снегу остаётся несколько выпавших колючих лап. Ель — траурное древо у славян, вдруг вспоминается мне. Смерть отметилась здесь в каждом третьем или четвёртом доме, и я прохожу мимо пахнущих смолой и лесом пышных гирлянд с печалью в сердце. Хорошо, что до нашей цели уже немного, потому, что людская скорбь, витающая в воздухе, давит всё ощутимее. Или это я стала такой чувствительной? И почему их так много, не вернувшихся? Впрочем, из кого дружина-то набиралась, не помнишь, Ваня? Весь квартал — считай, как военный городок, где в каждой квартире, в каждой семье — служилый человек. Потому и процент потерь выше, чем в остальных районах, где мастеровой да торговый люд, обыватели да книжники. Девушка, замершая изваянием возле одной из калиток, даже не шелохнётся при нашем приближении. Я не смею её окликнуть. Строго сдвинутые густые брови, запавшие глаза, обтянутые скулы, губы, сжатые в ниточку — ничто в ней не напоминает прежнюю… — Ольга! — вдруг узнаю. — Оля! Оленька! Ты что….. что здесь делаешь, хочу спросить — и понимаю нелепость вопроса. Она ждёт. Может, с того времени как витязи вернулись, стоит и ждёт. Меня осторожно берут за локоть и отодвигают в сторону. Рорик, неожиданно повзрослевший и посуровевший, приближается к моей знакомой вплотную. Не глядя, сует мне посох. Низкая ограда не мешает ему положить руки Ольге на плечи и заглянуть в глаза. Это нетрудно, они ведь одного роста. Я слежу за ним, затаив дыхание. — Что? — спрашиваю, наконец. — В себя ушла. Не могу дозваться. Не слышит. — Пятый день уж так, — гудит рядом низкий печальный голос.
Высоченный, крепко сбитый мужичище с кулаками с детскую голову, которые сейчас беспомощно мнут тёмную материю, возник рядом с нами совершенно бесшумно. Осторожно, будто каждое его движение способно причинить боль, он накидывает на плечи дочери траурный плат. Да, дочери, сразу видно, они похожи один в один, только лета разные. Ольга не замечает заботы, как, впрочем, и усиливающегося ветра, который гонит пыль по дороге, закручивает в крошечные смерчи, пытается шваркнуть в лицо… Ей всё равно.
— Пятый день, — тихо повторяет отец.
— Как сказали, что нет её Осипа ни среди живых, ни среди мёртвых — так и сама помертвела. До заката здесь выстаивает, ночь — у окошка. И поделать ничего с ней не можем. Хоть бы вы, обережники, помогли…
Помоги, обережница, а? — он собирается схватить меня за руку, но в это время вокруг меня отчётливо проявляются и усиливаются спирали защиты. Я поспешно оборачиваюсь и отрицательно мотаю головой, надеясь, что невидимые телохранители меня поймут. Помедлив, мужчина отводит руку.
— Помоги, — роняет он, но уже с безнадёгой в голосе. — Ты ж сама баба, ты понимашь, каково — терять. Что хочешь ей наговори, пусть поверит, пусть отомрёт, а там, как вернётся — погорюет, поплачет — и легче будет. Ну? Олюшка, ты хоть глянь, кто это, неужто не узнаешь? Из-за красного нарукавья, свободно болтающегося на истончённом запястье торчит светлый уголок. Помедлив, я осторожно вытягиваю такой знакомый платочек с жёлтозелёным Макошиным цветом, мной самой когда-то вышитый да Оленьке подаренный. Далеко уж не белый, в подтёках, в пятнах… Были когда-то слёзы, да кончились. — Почему печь не топишь? — неожиданно для себя напускаюсь на мужика, сурово, как могу. — Хозяйство запущено, в избе, поди, холод, двор не метён… Хоть чем её заняли бы, привычным, всё легче было бы! — Так не положено, — с некоторым недоумением отвечает мужичина. — Девяти днейто погибшим ещё не исполнилось, огонь в хате не разжигают, скорбят. Или не знаешь? Да, ты ж не из наших… Нельзя, обережница. — Это у кого погибшие — нельзя, — обрубает Рорик. — А у вас — ещё неизвестно, раз погибшим Осипа никто не видел. Хлеб давно не ставлен? Закваска есть? Хозяин от такого вопроса теряется. Не знает, что ответить. Переводит взгляд на меня. — Закваска есть? — Я стараюсь перенять Рориков тон. Не знаю, что он там затеял, и для чего ему эта самая закваска, но чувствую необходимость подыграть. Похоже, мы опять в команде.
Наконец, до Ольгиного батюшки доходит, о чём его пытают. — Есть. — Он судорожно глотает воздух, оттягивает ворот рубахи, похоже — нехорошо ему, такому лбу здоровому. — А что делать-то? — Печь топи, — командует Рорик. — Хлеба ставить будем. Мужик слабо возражает: — Так нельзя же… — Можно. О н а печь будет. Рорик тычет меня в плечо — ощутимо так тычет, увлёкся! — отбирает посох и распахивает калитку. Берёт Ольгу за белу рученьку и ведёт по мощёной дорожке к красному крыльцу, она покорно следует за обережником. Батюшка в изумлении замирает. — Сама пошла! — выдаёт, наконец. — Ведь с места было не сдвинуть! Сама! — Спохватывается. — Пожалуйте в дом, госпожа обережница, всё сейчас разыщу, только Ольгушке помогите! Я машинально двигаюсь по стопам компаньона, след в след, а сама лихорадочно соображаю. Хлеба? В смысле, хлеб, что ли? Она… это я? Печь? Э-э… к стыду своему скажу — за всю свою жизнь не пробовала. Пироги, пирожки, бисквиты — пожалуйста, а чтобы хлебушек? Зачем это Рорику нужно? Впрочем, и я не просто так остановилась, а хотела девоньке помочь, так что нечего хвост поджимать. Справлюсь, не маленькая. Пироги мои всегда нарасхват были, какнибудь и каравай затворю. Знать бы только, какой в этом смысл… Огонь в печи Рорик разжигает сам, с помощью обережного посоха. После первой успешной вспышки подкидывает к разгоревшимся щепочкам куски бересты, лучины потолще, затем приходит очередь полешек. По выстуженной, несмотря на лето, кухне начинает расходиться благодатное тепло. Но Ольга всё так же безучастно сидит у окна, вперив взгляд во двор. Кухня просторная, добротная, с большой печью, как и у Васюты, рассчитанной на соседнее помещение. Да и вообще здесь многое похоже на дом, приютивший меня в этом мире. По одному образцу скроены и крыльцо, и смежная с кухней светёлка — её в полуоткрытую дверь особо не разглядишь, однако догадываюсь, что там и укладка присутствует, и резные стулья, и девичья кровать под узорным покрывалом. А в той стороне, где у Васюты вход в большой зал, здешний дверной проём закрыт занавеской, необычной — крупной ажурной вязки. Бахрома, свисающая до пола, украшена крошечными обережными знаками, коробочками из бересты, которые при движении занавеса от сквозняка перестукиваются друг с дружкой, потрескивают, пощёлкивают…
Игнат — так назвался Ольгин отец — суетится, выуживает из кладовой большую широкую деревянную бадью — дежу, волочёт два куля муки. — Что ещё нужно? Приказывай, обережница, я ж у печи николи не стоял! Как жёнка моя к верхним людям ушла, Ольгуша всё хозяйство на себя потянула, хоть и малая была, и ребята на руках у неё оставались. Я ж в дружине, посчитай, всё время, дома не бываю. — М-м… Что надо? Масло… — Роюсь в памяти. В конце концов, хлеб — не кулич, у него состав проще. — Молоко, если есть. Яйца, хоть немного. Соль. Сахар найдётся? Тогда мёд. И… — а что же у них вместо дрожжей. А-а, поняла! — И закваску давай сюда, посмотрим. Принюхиваюсь к резковатому кисло-сладкому духу из большой крынки. Ядрёная, перестояла немного. Да ведь я знаю, что это такое! Бабушка рассказывала, что самую первую закваску, ежели с прошлых хлебов не оставалась, делали из размолотых пророщенных зёрен, уваривали, добавляли муки, сахара, ещё чего-то и давали как следует укиснуть. А тут, похоже… Я снимаю глиняную крышку, под ней пузырится с чуть слышным шипением желтоватая масса. Да, так и есть. Это уже вторичная закваска: добрый кусок теста от последней выпечки помещают в отдельный горшок, добавляют воды, опять-таки сахару и ставят в тёплое место. Хранится такая заготовка долго, и к следующей выпечке успевает скваситься до нужной кондиции. Так вот и обходились без дорогих и очень редких в послевоенное время дрожжей. А хлеб прозывался квасным. Пекли его на неделю, хранили в деревянном коробе. Лишь к седьмому дню хлебушек черствел, но к тому времени хозяйки затевали свежий. Заглядываю в большие бумажные кули. Ага, в одном мука ржаная, как на квас, в другом — пшеничная. — И которой сколько взять? — гадаю вслух, ибо не единожды слышала от коллег, владелиц хлебопечек, что хлеб из одной ржаной муки — тяжёл и плохо пропекается, и даже привычный так называемый «чёрный» содержит ржаной муки толику, а остальная — пшеничная. Только пропорции нужно правильно выдерживать, иначе мякиш будет клёклый. Но вот незадача: пропорций я не запомнила, а экспериментировать сейчас — время неподходящее, на всё — про всё у меня одна попытка. Всё-таки что за действо замутил мой сотоварищ? Собираюсь втихаря спросить его, но тут наша бедная красавица отворачивается от окошка и смотрит на меня вроде бы с каким-то узнаванием. Да это ж она меня услыхала, вот и сработал женский инстинкт — ответить. Хозяйка она, в конце концов, на собственной кухне, или нет?
Она молча бредёт мимо меня к посудным полкам. Большая глиняная мерная кружка чуть не вываливается из её исхудавших пальцев. Отец бросается на помощь, бережно подводит к столу. — Три кружки этой, — голос у Оленьки бесцветен, не голос — тень, — семь вот этой. — Указывает поочерёдно на бумажные мешки. Вздохнув, прикрывает глаза, потому что даже такое простое действо утомило. Отец пытается отвести её на прежнее место, но девушка, вяло отмахнувшись, поворачивается к ближайшему стулу. Мы усаживаем её, и она странно, я бы сказала — болезненно заинтересованная тем, что разворачивается у неё на глазах — тихим срывающимся голоском подаёт иногда советы, поправляет, когда я, просчитывая вслух пропорции ингредиентов, ошибаюсь… Пару раз я делаю это намеренно, чтобы убедиться: похоже, она реагирует вполне осмысленно, словно хочет наравне с нами участвовать в каком-то ритуале. Нет, это не только инстинкт домохозяйки проснулся. Приглядевшись, я иным зрением улавливаю, как струятся и обволакивают всех нас струи тепла, сочащиеся от печки, затеплённой обережным посохом. Нас это тепло просто подбадривает, а вот тоскующую девушку, похоже, и согревает, и оживляет. Как же вовремя ты отпросился у своего наставника, Рорик, мальчик мой! Что бы я без тебя сейчас делала? Живительные струи мало-помалу заполняют помещение, сжирая остатки промозглости, и устремляются к открытым дверным проёмам. И вот уже из светёлки робко выглядывает русая головка, перехваченная алой налобной повязкой, а из соседней горницы, предварительно посопев за занавеской, показывается мальчишечка лет восьми, такой же русоволосый. Они с сестрой поглядывают на отца, и тот было грозит им пальцем, но я встреваю: — Да пусть заходят! Хотят помочь — дело хорошее. Очень даже кстати, нам сейчас чем больше людей, тем лучше. Потому что уже поняла, в чём участвую. Углядев мои испачканные в муке руки, детвора торопится к умывальнику. Когда они, серьёзные, сосредоточенные, подступают к столу и решительно становятся напротив, уперев кулачки в столешницу, у меня вдруг теплеет на сердце. Близнецы. Мальчик, правда, крупнее статью, но на то он и пацан, будущий воин, может, его и натаскивают уже, как Васюта Яна натаскивал. У девочек-то воспитание деликатнее, потому и выглядит сестрица субтильней, но глазами также сердито сверкает и брови сведены… Неждан и Зорька, запоздало поясняет Игнат. Младшие его чады… Первый замес, самый решающий, до той поры, пока тесто не начнёт отлипать от рук, делаю я. Раз уж заявил Рорик — О н а, мол, будет печь — надо соответствовать. Тёплая, клейкая поначалу масса сопротивляется, пыхтит, пристаёт к рукам, но я не сдаюсь. Как вымесишь, сколько сил вложишь — таков и хлебушек захлебушится, говаривала бабушка. Всё бы ничего, месить — дело привычное, да только вот не было у меня до этого таких ёмкостей, таких громадных деж, что на большую семью рассчитаны, и поэтому довольно скоро я начинаю сдавать. Ощутимо ноют плечи и спина, напоминают о себе ломотой приращенные пальчики. Дома мы вымешивали тесто по очереди с девочками, но здесь и сейчас, я это чувствую, я должна всё сделать сама. Ибо чем больше я вложу — тем сильнее будет отдача. Вложу… Я кошусь на кольца, предусмотрительно снятые перед работой. Как ни странно, ни одно не отказалось сползти с пальца, и сейчас оба — и обручальное, и паладиновское — дружески мигают мне с подоконника. И не отсветами печного пламени, нет, искрят своей энергетикой, делясь со мной на расстоянии вбитыми в них под завязку запасами. Сила Светлого, сила Темного, Инь и Ян, сплетаемые и уравновешенные моим обережничеством. На миг мне становится не по себе: хоть и не в первый раз со мной случается подобное, но не привычна я ещё к волшбе и магии на таком обыденном, бытовом уровне. Однако отвлекаться и, уж тем паче, ослаблять себя сомнениями нельзя, и я возвращаюсь к тесту. Я мну его, обжимаю, кручу, подбрасываю, хлопаю сформированным шаром о самое донце дежи, с которого уже и мука-то вся отлипла, вобравшись в тёплый колоб, а тот постепенно растёт, надувается в моих руках и всё жаждет, просит, чтобы его жали и мяли. Присыпав стол мукой, я разделяю большой полученный шар на шесть поменьше. Всем по одному будущему караваю. И вот уже Ольга, недоуменно посмотрев на заготовку, вдруг морщит лоб, что-то вспоминая, и встаёт — уже не так замедленно, как раньше. Зорька поспешно помогает ей снять нарукавья, засучивает рукава, тянет мыть руки. Возвратившись, Оленька чуть присыпает ладони мукой — и я несказанно рада этому привычному для всех, кто работает с выпечкой, движению. Благоговейно, как величайшее сокровище, берёт она свой колобок и глядит на меня вопрошающе. — Думай о нём, — советую. Имени не называю, и без того ясно, о ком думать. — Вспоминай, как встретились, как он тебя за руку взял. Представь, как в калитку вот-вот постучится, за порог перешагнёт. Думай, тяни его к себе мыслями, сердцем. И вижу, как из серых глаз уходят тоска и обречённость. Наконец-то она может хоть что-то сделать! Хоть что-то! Даже если кому-то здравомыслящему всё происходящее покажется абсурдным. И пальцы, такие слабые в самом начале работы, уже не дрожат, когда она вместе с остальными передаёт мне как следует размятый кусь, дабы я объединила их разрозненные воспоминания, надежды, чаяния заново в единый большой ком.