Шрифт:
Мы, словно зачарованные поднялись на ноги, а Он, выпрямившись, парил парил над полом, и лик Его светел, речи - истинны:
– И скажет всякий: "Мерзок я. Очисти меня". И будет очищен он. И скажет всякий: "Одиноки мы. Слей же нас воедино". И воспоют они во единый радости. И скажет всякий: "Аллилуйя".
И тут я почувствовал, как что-то накатило на меня. И, не помня себя от восторга, я рухнул на колени и закричал надсадно:
– Аллилуйя! Аллилуйя! Аллилуйя!..
И великим покоем наполнилось сердце мое.
2
В этом месте у меня - провал памяти. Не надо думать, что раньше я все помнил, а вот сейчас, сидя в дачной избушке, вдруг почему-то забыл. Нет. Просто целый кусок жизни оказался вне моего сознания. Он начисто стерт из памяти. А может быть, он и не был записан.
Портфелия рассказала, как меня везли в больницу, как я бредил, как врачи установили диагноз - двустороннее воспаление легких - и возились со мной почти сутки, до конца не уверенные, выживу ли. Температура была близка к критической. Да, не прошла мне даром наша прогулка под дождем в клинический корпус.
Воспоминания мои о последнем вечере были абсолютно фантастическими, и, как только ко мне пустили Портфелию, я принялся расспрашивать, что же было на самом деле. Выяснилось, что никакого свечения, никакого парения не было не было и в помине. Были только угрозы, причем довольно неопределенные. Валера сидел бормотал себе что-то под нос, когда я вдруг шмякнулся лбом об пол ему в ноги и диким голосом заорал. А после - потерял сознание.
Но у меня была надежда и другим путем возможно более полно восстановить истину о том вечере. Я попросил Портфелию на следующее свидание принести мне диктофон, объяснив ей, где он лежит. Каково же было мое разочарование, когда выяснилось, что в момент включения записи лента была отмотана далеко вперед. Я ведь не видел, когда включал. Да и видел бы, все равно не смог бы перемотать ее незаметно. Поэтому запись вышла очень короткая; начинаясь вопросом Портфелии: "Вы - политическая организация?", она обрывалась на возмущенном восклицании Светки: "Фашизм какой-то..." А это-то все я еще и сам помнил.
Портфелия рассказала, что в машину "скорой помощи" меня волокли Джон с Валерой и никаких признаков сверхъестественной святости в последнем не наблюдалось. И все-таки сейчас, когда все это давно позади, я не устаю поражаться тому своему бреду. Очень многое в нем кажется мне сейчас чуть ли не провидением.
Неторопливое течение больничного времени, просиживание по нескольку часов напролет у окна, навеяли на меня лирическое настроение. Нахлынули воспоминания.
...Когда уже не плачешь. Когда уже нету слез. Улыбаешься от боли. Агония лета. Синее и желтое.
Есть честная осень. Это грязь и слякоть; и холод, и ангина, и в комнате тускло, и на стуле пол-лимона. И есть вот такая - надрывная. Синяя и желтая. Под ногами - ш-ших, ш-ших - шелест.
Когда нам с Джоном было по четырнадцать, мы шлялись в такую погоду по городу и принюхивались. И когда чуяли запах горелых листьев, шли на этот зов. Если мы забредали далеко от дома, мы просто сидели на корточках возле дымящейся кучи, сидели до самой ночи и больше - молчали. И не знали, что это, возможно, - лучшее, что у нас когда-нибудь будет. Мы купались в запахах - запах костра, запах земли, запах паленой резины (Джон слишком близко к огню вытянул ноги в кедах), запах сырости, запах вечера, запах "завтра в школу", запах "это я"....
А если мы оказывались близко к дому, Джон (тогда он был еще "Жекой") бежал за гитарой. И появлялся еще один запах: лиловый запах струн.
...Помню жуткий вечер, когда пришел ко мне зареванный Жека: "Двухвостка сдохла". И как хоронили мы ее - я, он и Деда Слава - за деревянным туалетом на школьном дворе. Скорбно. Дед пытался успокоить нас, мол, нечего убиваться, крыса как крыса, он и другой какой-нибудь крысе второй хвост приживит. Но мы словно понимали, что хороним детство.
...Лиловый запах струн....
А ведь я влюбился в нашу Портфелию. Ей-богу. Странно: наш роман начался с конца. А вот сейчас, кажется, обретает начало. А она совсем не создана для любви. Слишком мало в ней женского, слишком много мальчишеского. Она красива, но красота эта - словно еле заметная паутинка на обычном в общем-то лице. Дунешь - и нет. Может быть, эта паутинка юность?
Сейчас эту светлую "золотую" осень я воспринимаю не как "последнюю улыбку лета", а как хитрость зимы, которая свою пилюлю хочет подсунуть нам в сахарной оболочке. А потом, в самый неожиданный момент скинет маску. А под маской - труп. Нет, я просто болен. Кашель душит меня ночами, а с утра пораньше сестричка вкатывает мне в задницу кубик пенициллина, и на койке я лежу по этому случаю строго на животе.
...Я решил забыть эту дурацкую кличку - "Портфелия". Последний день в больнице. Пришла она. Синее и желтое. Удивительно, но Офелии к лицу эта осень. Деревья похудели, стали стройнее. И она стала стройнее. В своем толстом сером свитере, как беспризорник из "Республики Шкид". И это очень красиво.
Она говорила про Джона. И неспроста. Оказывается...
Маргаритища стучит мне в стенку, я выглядываю из "умывальника", а на пороге - твой Джон. Представляешь? А Маргаритища, ты же ее знаешь, такая милая стала, такая отзывчивая; так и щебечет ему что-то о тяготах и высокой ответственности...