Шрифт:
– Ты разогрелась, косиножка?! Настал твой час блистать на сцене!
Мона семенила следом, поправляя корону чёрных перьев на голове.
Доставив Соню, как и грозился, к сцене, Ротбарт опускал её наземь возле осветительных приборов. К ним подскакивал помощник режиссёра с трясущимся подбородком и хрипел:
– С ума сошли! Где вас носит, полминуты до выхода!..
– Это она прокопалась, – закладывал премьер Мону, и они ругались шёпотом, обмениваясь щипками.
Соня, изнемогая от волнения, прислонялась к занавесу. Всё обрывалось у неё внутри, когда тётя и её партнёр с разбегу бросались под софиты, к беззвёздному пространству авансцены, поправ слабость, боль и земное притяжение. Крича им «Браво!» из первой кулисы, она ликовала, охваченная жаром. Безначальное солнце славы раскалённым прожектором восходило у неё за спиной.
Однажды тётя явилась без приглашения: отперла квартиру ключами, выпрошенными у консьержа, разулась в прихожей и заглянула в гостиную – боязливо, по-воровски, словно надеясь никого не обнаружить.
Соня в отсутствие родителей играла в куклы; обрадовавшись гостье, она осмелела и повисла у той на шее.
Мона ступила на ковёр босиком. Её холёные, отливающие розовым пятки и ногти без обуви и чулок казались вырезанными из воздушного суфле – ноги настоящей принцессы. Выпирающие косточки портили картину, но это из-за того, что тётя часто танцевала отрицательных героинь. У злодеек, пусть и прекрасных, непременно должен быть изъян.
– Хочешь поехать ко мне домой? – спросила тётя, одёргивая смявшуюся от Сониных объятий блузку.
– Да! – выпалила девочка. – Когда?
– Сейчас, – ответила тётя, выманивая её в прихожую.
Разбросанные на ковре игрушки она отодвинула в сторону ногой.
– Одевайся, – велела она, притормозив у настенного зеркала. У неё слегка покраснели веки и осыпалась тушь.
Вынув из косметички ватную палочку, Мона ликвидировала огрехи макияжа и помогла Соне зашнуровать ботинки. Она продела её застревающие ручонки в рукава курточки, натянула ей шапку на брови и, щёлкнув выключателем, вывела племянницу за порог.
– А что скажут родители? – опомнилась Соня, тщетно пытаясь допрыгнуть до кнопки вызова лифта. – Они разрешили?
Она с тревогой взглянула на тётю, вынимавшую ключ из скважины.
Связка звякнула у Моны в руке; подкинув ключи на ладони, она поймала их и сжала так, что побелели пальцы.
– Разрешили, – выговорила она. – Они отпустили тебя с ночёвкой.
…Повзрослев, Соня тысячу раз воскрешала в уме детали того визита; осмысляла увиденное; перекраивала полотно событий снова и снова, заменяя фрагменты, дорисовывая штрихи, но её детская память вылиняла, побелела, будто ветошь на солнце, и Соня билась над ней, как некромант-неудачник над трупом, так и не сумевшим породить ни вздохов, ни слёз.
Босые ступни Моны, их поражающая интимность – так дерзко, без стеснения, обнажить не просто часть тела, но драгоценный рабочий инструмент! А куклы, которых Соня не успела собрать: изящно отодвинув их с дороги, тётя заодно отодвинула Сонино детство.
Вдвоем на такси они ехали в её владения. Девочка прикорнула у тёти на плече, вдыхая изглаженный дневными заботами аромат её духов. Тени и свет встречных фар соскальзывали с лица Моны, сдуваемые сквозняком из окна пассажирского сиденья.
У себя Мона переоделась. Подол её летящей ночной сорочки был не плотнее дыма. Она накромсала племяннице фруктовый салат, ссыпала ингредиенты в фарфоровую супницу, включила смешное кино и разрешила не умываться на ночь.
Соня ждала, что тётя побудет с ней, но та прижалась ухом к радиотелефону и беспокойно ходила у себя по комнате, прикрывая рот ладонью и всхлипывая. Девочке она объяснила, что у неё ломит виски от тугого пучка, распустила волосы и стала похожа на исступлённую ведьму с поминутно искажающимся лицом.
Соня скисла. Словно бесполезную декоративную зверушку, её увезли из родной среды обитания и сунули в вольер, чтобы не обращать на неё внимания.
Она досмотрела кино, потихоньку разделась и устроилась спать на диван. Льняного пледа в мадрасскую клетку хватило спрятать её разочарование с головой.
Утром тётя принесла ей стакан апельсинового сока, погладила по свалявшимся за ночь косичкам и сказала:
– Соня, мне очень жаль. Родители за тобой не приедут. Они разбились вчера в аварии, возвращаясь с работы домой.
Моне пришлось вызвать доктора, чтобы тот сделал девочке успокоительный укол. Вертикальная ямочка у неё на подбородке дрожала, а в уголках губ залегла усталость – вполне земная, небалетная.
До шести вечера она находилась подле племянницы, то присаживаясь рядом на диван, то крутясь поблизости с какими-нибудь делами, как недавно окотившаяся кошка у коробки с котёнком. В шесть пятнадцать она решительно забрала у Сони тарелку с едва надкушенным в обед тостом и скомандовала:
– Софья, поднимайся! Мы идём в театр. Сегодня даём «Дочь фараона»: в роли Аспиччии ты меня ещё не видела.
На похоронах она, покорясь традиции, была вся в чёрном, но одежду подобрала дизайнерскую, со вкусом; не вздыхала, не плакала, не произносила речей. На незваных доброхотов шипела, отгоняя их от Сони. На поминках, в дамской комнате, нашарила в сумочке винтажный флакон и подушилась, остатками эссенции мазнув Соню за ухом.
Её привычка высоко держать голову возмущала собравшихся: они чаяли застать скорбящую сестру, но нарвались на Одиллию, заявившую на маленького гадкого утёнка свои права.