Шрифт:
Восемьсот двадцать четвертый опустил глаза. Его поразил вопиющий диссонанс между его грязными, сбитыми в кровь босыми ногами и мягким ворсом роскошного персидского ковра ручной работы, на котором они оказались. Как мог он терпеть на себе это жалкое человеческое создание! Он создан был для того, чтобы своим видом ублажать взоры падишахов и эмиров, своим ворсом ласкать обнаженные тела наложниц, возлежащих у ног своего повелителя. Но никак не для того, чтобы терпеть на себе грязного, ободранного, источающего запах пота и камерной затхлости заключенного. Во всем этом была какая-то чудовищная несочетаемость, будто в одном месте и в одно время по какому-то нелепому стечению обстоятельств сошлись два параллельных непересекающихся мира – мир роскоши, изобилия, покоя и мир грязи, страданий, мук и отчаяния. Они не должны были встретиться, но они все же встретились. Здесь, в кабинете коменданта тюрьмы, который меньше всего на свете походил именно на кабинет коменданта тюрьмы.
Восемьсот двадцать четвертый разжал пальцы, и поддерживаемая ими до того цепь, гремя звеньями, гулко стукнула о ковер. Узник с вызовом поднял взгляд на коменданта. Звук падающей цепи вывел Торна из того состояния задумчивой отстраненности, в котором он находился все это время. Он вернул наконец на место уставший от безотчетных метаний канцелярский нож и в который уже раз взял лежащее на столе письмо.
– Цепь на ковер можно было и не бросать. Ваша жизнь сейчас не стоит и десятой его части.
Но столь высокая стоимость коврового изделия нисколько не смутила Восемьсот двадцать четвертого и не вызвала в нем ни раскаяний, ни угрызений совести. Напротив, он с большим трудом удержался, чтобы в довершение ко всему еще и не плюнуть на это баснословно дорогое мохнатое роскошество. Но Торн не обратил внимания или сделал вид, что не обратил внимания на этот плохо скрываемый позыв, и спокойным тоном продолжал:
– Обычно арестанты не переступают порога моего кабинета. Если я хочу разнообразить их скучную жизнь, я ненадолго меняю их комфортные камеры на карцер. Да, да, не сомневайтесь. После пребывания в карцере любая камера покажется комфортной. Но с вами дело особое… Шутка ли, сам Император выказал вам особое внимание. Не часто такое бывает… Да что уж там, никогда прежде такого не было.
Торн слегка прищурился, разбирая текст послания, и прочел вслух: «…Вверяю Вашему особому попечению направленного в Крепость для отбывания заключения… узника за номером 824… Ввиду отсутствия окончательного решения касательно дальнейшей участи заключенного, настоятельно рекомендую Вам воздержаться от мер физического воздействия по отношению к оному. Обращаю Ваше особое внимание, что смертного приговора вышеозначенному заключенному не вынесено, в связи с чем Вы несете полную личную ответственность за сохранение его жизни вплоть до момента вынесения окончательного вердикта. Во всем остальном условия пребывания и содержания заключенного за номером 824 в Крепости должны соотноситься с принятыми для подобного рода заключенных нормами и правилами. Что касается прочих, прибывших совместно с обозначенной персоной, заключенных, то Вам надлежит поступить с ними тем образом, каким Вы сочтете необходимым, сообразуясь с присущим Вам чувством долга и возложенными на Вас полномочиями».
Комендант отложил письмо и оценивающе посмотрел на арестанта.
– Признаться, я был немало удивлен посланию Императора и решил непременно лично на вас взглянуть. Теперь мне многое стало ясно. Да вы садитесь, садитесь. В ногах, как говорят, правды нет.
– Правды нигде нет, – огрызнулся Восемьсот двадцать четвертый, но все же, прогремев цепями, плюхнулся в указанное комендантом кресло. Глаза его при этом продолжали изучать окружающую обстановку.
Судя по всему, преображение кабинета начальника тюрьмы в подобие музейного зала было произведено не так давно. Покрывающие стены шелковые обои еще не успели обрасти пылью и выглядели свежо и опрятно. Они тянулись от пола до самого потолка, где изящно окаймлялись лепными потолочными бордюрами. Вдруг взгляд арестанта остановился на небольшом участке стены, обойденном рукою мастера. Окруженный со всех сторон обоями метровый квадрат стены оставался нетронутым. В самом центре его на невесть когда побеленной штукатурке темнело желто-коричневое пятно. Торн перехватил взгляд узника.
– Я специально оставил это пятно нетронутым, – сказал он. – Как память о разговоре, который состоялся когда-то в этом самом кабинете. Он разделил мою жизнь на «до» и «после»… Как я был тогда взбешен! Тот стакан с виски, который я швырнул в стену… Я вышел из себя. Ненависть застлала мои глаза. Я возненавидел человека, сломавшего, казалось, всю мою жизнь. Возненавидел всем своим сердцем, всем своим существом, каждой клеточкой своего тела. Клянусь честью, была б тогда моя воля, я не раздумывая ни секунды прикончил бы его, порвал в клочья, спалил его никчемное тело в адском костре и развеял его поганый прах по ветру. Но я не сделал этого, я стерпел. И за это я возненавидел его еще больше. Я весь буквально пылал ненавистью. Несколько месяцев этот огонь сжигал меня изнутри. Я каждый день вынужден был смотреть в ненавистную мне морду и делать то, против чего противилось все мое существо. И все это время не было силы, способной угасить этот внутренний огонь, которому не было выхода. Я поклялся тогда себе, что если судьбе будет угодно свести нас снова, я непременно убью его…
Комендант замолчал. Только сейчас он заметил, что бессознательно сжатое в его руке императорское послание превратилось в жалкий бумажный комок. Бен небрежно швырнул его на стол и вновь обратил взгляд на узника.
Восемьсот двадцать четвертый напрягся. Нет, внезапный порыв ярости Торна не испугал его, не сжал в комок подобно брошенному на стол письму. Напротив, казалось, что в нем натянулась какая-то внутренняя стальная пружина, выпрямившая его спину и развернувшая опущенные до того плечи. Он поднял голову и смело встретил взгляд коменданта. И Торн сразу понял, что таких глаз не могло быть у сломленного, безвольного и отчаявшегося раба. Эти глаза бросали вызов. В них явственно ощущалась глубоко скрытая внутренняя сила, несгибаемая воля и решимость. А еще свобода. Свобода, которая презрела сковывающие руки оковы и ограниченный крепостными стенами жалкий тесный мирок. У этой свободы были крылья, возносящие того, кто ею обладал над всеми внешними условностями и границами. Никогда прежде ни у кого из узников Крепости не встречал он такого взгляда. Несколько долгих секунд продолжалась эта незримая дуэль взглядов. Тюремщик и заключенный – они старались проникнуть в самую глубину друг друга, в самую суть души. Встретив такой несокрушимый внутренний отпор, Торн, вопреки всем ожиданиям, не разразился новой вспышкой гнева. Он наконец удовлетворенно кивнул и отвел взгляд. Казалось, он понял о узнике все, что хотел понять, и это понимание полностью оправдывало все его ожидания. Хмурая складка на тяжелом лбу коменданта окончательно разгладилась, и его губы тронула чуть заметная довольная улыбка.
– Да, да, да… Узнаю вас, Блойд. Надеюсь, вы не подумали, что я пытаюсь вас запугать?
Торн снова взглянул на сидевшего перед ним узника. Но взгляд этот был уже совсем другим. В нем не было ни злобы, ни вызова, ни властности. Это был потеплевший взгляд старого доброго товарища.
Блойд Гут, бывший Вице-канцлер, а ныне заключенный в Крепости арестант номер 824 еще не успел отреагировать на столь внезапно изменившееся расположение коменданта. Почувствовав это замешательство, Торн вновь заговорил: