Шрифт:
— Не она первая, не она последняя, — сказала хмурая санитарка, «принимавшая» меня — то есть сурово прошмонавшая вещи в пакете. Даже новый халат не разрешила пронести — сунула какую-то рвань.
Но со мною была Валькина картина — та девушка на качелях, что смеялась разноцветному небу, рушившемуся на нее водопадом красок. Эта девушка знала, что жизнь прекрасна, и не давала мне сомневаться в ином.
Я смотрела на нее в минуты самой острой боли, и мне становилось легче.
А потом — дивное чувство. Конец декабря, снег за окнами горит белым огнем, воздух легок и радостен, и солнечный свет — ликование, и мятущиеся ветви берез. Все позади. И живет на свете моя дочка.
А после…
Родина моя, ты сошла с ума… На обломках рухнувшего строя наживались все, кто мог… Безвременье… запомню я тебя… Мы жили почти на подножном корму. Картошка в огороде росла мелкая, чуть больше ореха. Щавель рос, петрушка… Подкопаешь пару кустов картошки, луковку бросишь, щавлю накрошишь, капельку масла. Минут десять все покипит — вот тебе и суп на два дня.
И еще лапшу помню эту растворимую, Порой все карманы обшаришь, ищешь мелочь. Да еще и попривередничаешь в киоске: «Мне не с беконом, а с креветками». Как будто не одно и то же.
Не забуду курицу. Какого-то огромного зверя, старого, купленного в ларьке потому что «там подешевле». Сосед разрубил мне зверюгу на мелкие кусочки. Один такой кусочек в кастрюлю — варишь. И даже кружочка жира не всплывает.
С тех пор меня тошнило от любой политики, от любых бравурных речей чиновников. Во все времена они говорили и говорят, что народ живет все лучше. Но слишком хорошо помнила я ту курицу, и голодные глаза своего ребенка..
Мамина подруга Люся, боясь операции, но, все же решившись на нее — говорила: — Посмотрела я на оперированных… Лежат первые дни пластом. А потом потихонечку, полегонечку, смотришь — и уже ползают. А там и ходить начинают — сперва по стеночке, а потом и так.
То же самое было и со мной. Полный нокаут, жизнь впроголодь, потом какая-никакая работа. И пошла, пошла…
Люблю этот город
Я продаю свитера. Это неплохое дело. Магазин новый, нас здесь много. Тут и косметика, и сувениры, и даже мебель. Мой «свитерный» отдел — у окна. За ним дорога, ведущая к городскому рынку. Окно большое, от него тянет холодом, и я вижу как по дороге, обрамленной высокими — в человеческий рост — сугробами, бредут женщины с сумками. Ветер, покрасневшие щеки… Мне хочется зазвать их к себе, и одеть в свитера, чтоб не мерзли. Я сама — страшная мерзлячка, и с трудом выношу физический холод. Но еще хуже — душевный.
Все эти годы я не виделась с Валькой. Рассказывали, что он уехал из города, работает в близком от нас поселке — на заводе. Женился. Растёт, кажется — сын…
Я бы и рада увидеть Вальку, но… я не смею, просто не смелю искать, тревожить его. Я знала, что не посмею это сделать и в старости.
Аське четырнадцать лет. Она гнется, ее «ведет» набок… Врачи ставят диагноз — сколиоз.
Говорят, что дальше будет только хуже. Одна надежда — в Питере делают такие волшебные корсеты, которые, может быть, позволят избежать операции.
Гарлем плацкартного вагона, его многоэтажность. Особым шагом, раскачиваясь немного, ловя под собой ускользающий пол, я иду за чаем. Свешиваются с верхних полок простыни. Уклоняюсь. Накурено. Кто-то матерится, кто-то поет. Пахнет уборной.
Дядька в тельняшке и трусах, пьяный, чуть не сшибает меня, несущую стаканы с кипятком.
В преддверии ночи разбитная проводница Лариса заглядывает в каждый отсек:
— Отцепят нас, пять часов стоять будем. Я ведро в тамбуре поставлю, а то как же терпеть…. ночь ходит по вагону пьяная проводница Лариса.
— Аська, — говорю, — Это те самые блоковские вагоны, зелёные, в которых «плакали и пели»…
Как бы всю жизнь ни гнул нас чудовищный быт нашей Родины, единственное, от чего станет легче — от этих блоковских вагонов, от этой «пылинки дальних стран», от того, чтобы найти прекрасное во всём, что тебя окружает. Или пожалеть его.
Все так, как было сто лет назад. Мы всплываем в тяжелое объятие Казанского собора. Я иду и вспоминаю, как во сне.
— Вот это — Гостиный двор. А в ту сторону если идти — будут Зимний дворец и Исаакий.
Наш хостел называется смешно — «Какадуева». Он совсем рядом от величественного Невского, стоит свернуть за угол, на Фонтанку. Узкая река, гранитные берега, вода тёмно-серого цвета. Я вспоминаю Валькино: «А если русло вдруг обмелеет?»
Парадный фасад старинного дома, огромный подъезд — с заброшенным камином и местом для швейцара… Чугунная резная решетка лестницы, и очень низкие ступеньки — удобно подниматься было и в бальных платьях.
Простуженная девушка Марина открыла нам комнату.