Шрифт:
— Я понимаю, о чем ты, Тереза. Но это не повод, чтобы!..
— Я знаю твое к этом отношение, Давид. И ты знаешь, что я его не разделяю. А фармаколог из нас двоих только я. Если ты не желаешь слушать меня, то пусть тогда главный врач нас рассудит. Но я не позволю тебе своим упрямством губить этого человека.
— Да это ты губишь его своим подходом! Ты на нем крест ставишь, понимаешь?!
Еще некоторое время они собачились, но в это время боли стали такими сильными, что я их не слышал. Затем фармаколог ушла, а Перельман тяжело вздохнул. Через какое-то время он склонился надо мной. В его глазах упрямство странным образом сочеталось с сочувствием и беспокойством.
Начало их разговора, вопреки моему ужасному состоянию, запечатлелось в памяти. Все, что происходило сейчас, было ему знакомо. Все это он уже видел. Тоже происходило сразу после войны в сотнях таких же палат, у сотен таких же пациентов — несчастных, которые на службе в ЧВК стали неизлечимыми наркоманами.
— Не бойся, Димитрис. Мы поможем тебе. Ты выберешься, — пообещал он.
Мое состояние никак не желало улучшаться, и из того дня я мало что помню. Я не знал, что происходило за пределами моей палаты весь день. Но ближе к вечеру я увидел огорчение на лице Перельмана, и одновременно с этим начал чувствовать облегчение. Сквозь туман в голове я догадался: фармаколог через главврача продавила решение дать мне больше обезболивающего, чтобы я не скончался от боли и наркотической ломки. Медики расписались в своем бессилии побороть мою зависимость.
— Знаешь, — произнес доктор печально тем вечером, стоя у окна моей палаты. — Ты пережил ужасные испытания, Димитрис. Ты стараешься, как можешь. Всем бы так. Пожалуй, я хочу от тебя слишком многого.
Спина врача выглядела осунувшейся. Он очень устал и был очень разочарован, я чувствовал это. Такой же голос был у моей матери, когда после месяцев стараний кто-то из ее подопечных получал на комиссии штамп «непригодного к внедрению в цивилизацию». Должно быть, этим вечером он явится домой, плеснет немного виски себе в бокал, приляжет головой на колени своей жене и печально произнесет: «Ничего не вышло. Пришлось увеличить ему дозу. Его списали».
В этот момент что-то во мне надломилось. Я вдруг увидел со стороны всё то, что произошло со мной, и понял, что система, воспользовавшись мною, выбросила меня на помойку. И что мне суждено теперь прозябать и сдохнуть в одиночестве и грязи, отверженным, покинутым. И тогда я ощутил злость. «Ну уж нет, скоты», — обратился я к ним мысленно, закусывая губу. — «Со мной так не пойдет. Я сын Владимира и Катерины Войцеховских. И я не сдамся»
— Нет, доктор, — прошептал я, внезапно ощутив в себе невиданный прилив сил. — Неправда.
Перельман удивленно повернулся ко мне. Нечасто, должно быть, он слышал подобное от пациентов. Удивление лишь усилилось, когда он увидел выражение моих глаз, которое в этот момент раз и навсегда изменилось.
— Не позволяйте больше пичкать меня этой дрянью, — попросил я. — Даже если я буду молить об этом, захлебываясь слюной. Даже если меня будет трясти, как сегодня — не давайте мне этой гадости. Я скорее умру, чем еще раз позволю наркоте попасть в мой организм. С этим решено.
— Но Димитрис, я твой лечащий врач. Я не могу позволить тебе умереть, — развел руками доктор. — Я консультировался с заведующей фармакологией, и она предупредила меня, что тот препарат, который ты… м-м-м… применял у себя на службе, очень агрессивен. Отказ от него крайне опасен.
— Не бойтесь, док, — пообещал я. — Я выдержу все что угодно. Джо сказал, что у меня очень сильное сердце. Но даже вы с ним еще не представляете себе, насколько сильное. Запомните, док: до начала мая я выйду из вашей больницы на своих ногах, чистым от этой вонючей дряни. Будет так, и никак иначе.
С каждым произнесенным словом я наполнялся все большей уверенностью. Все, чего мне не хватало, чтобы стать на ноги — это цели. И теперь она у меня была. Я выздоровею. И я докажу всем, что меня слишком рано отправили на свалку.
— Знаешь что, Димитрис, — сказал в ответ Перельман, и лицо доктора озарила искренняя улыбка. — Когда ты вышел из комы, я сразу предположил, что ты — исключительный человек. Теперь я в этом убедился.
Глава 5
§ 51
Первую неделю марта я никогда впредь не вспоминал. Каждая минута на протяжении этой недели тянулась словно целая вечность и была преисполнена таким количеством физических и душевных терзаний, что на их описание понадобилась бы целая книга. Но я бы никогда не захотел такую книгу писать. Это была неделя титанической борьбы с самим собой. Неделя, которую я никогда бы не смог преодолеть, если бы не поддержка людей, которые были рядом со мной — Перельмана, Ульрики, других докторов, медсестер, санитаров — всех тех, чьи старания дают медикам право называть свою профессию благороднейшей из существующих.
8-го марта, в награду за проявленную стойкость, Перельман впервые разрешил мне посмотреть в зеркало. Ульрика поднесла мне его, ободряюще улыбаясь. В отражении я увидел совсем чужое лицо. На меня затравленно смотрел бледный человек, худой, как жертва голода, со впалыми щеками и синяками под глазами. Белки его глаз были красными и вздутыми, один зрачок был шире другого и постоянно дергался, навязчиво напоминая о майоре Томсоне. Шрамов на лице было не менее полусотни. Самые жестокие пролегали от уголка правого глаза до середины щеки, и от левого уха до края губы. На левой щеке был след от химического ожога. Половина верхней губы была пришита чьей-то умелой рукой, но не настолько умелой, чтобы скрыть следы операции. Что отрадно — на голове и лице все еще росли серебристо-седые волосы, и довольно-таки густые. Учитывая накопленную радиацию, последний факт был практически невероятен.