Шрифт:
Вот такая я молитвенница. Ни сосредоточенности, ни святости, ничего. Анна Кашинская и разговаривать со мной не станет.
Друг деликатно кашлянул сзади. Его жена ставила свечи за упокой.
– Держи, я тебе иконку купил. Там на обороте молитва.
Тропарь, глас 3.
Днесь восхваляем тя, преподобная мати, великая княгиня инокине Анно: яко бо лоза плодовита посреди терния, процвела еси во граде Кашине твоими добродетельми, всех удивила если чудным твоим житием, темже Христу Богу угодила если, и ныне, радующися и веселящися, пребываеши с лики преподобных жен, наслаждающися райский красоты и веселия. Молим убо тя: моли о нас Человеколюбца Христа Бога нашего даровати нам мир и велию милость.
Надо было, наверное, простереться перед иконой – как простираются правильные богомольные люди. Упасть, выставив на всеобщее обозрение подметки. Но я всего лишь стояла угрюмо перед образом и думала: вот никак не отпускает меня земное, поверхностное… Не зачтется мне эта молитва.
Купила свечу, опалила с одной стороны, зажгла и поставила, укрепив в выемке.
Захотелось курить.
Вот тебе и богомолье.
Друзья чувствовали мое настроение, но не расспрашивали. Отвезли в ресторан. Там я немного отмякла. Мы что-то ели, о чем-то разговаривали… Я слегка забыла про Анну Кашинскую и свое молитвенное фиаско, предвкушала завтрашнюю поездку в Петербург. Усталость спустилась внезапно, как будто ее принесла официантка вместе с чаем. Я поняла, что усну прямо здесь, за столом, – и попросила отвезти меня в гостиницу.
Друзья мои тоже устали. Да что там, вся Тверь готова была отойти ко сну прямо сейчас. Меня довезли до дверей, здание было старое, без лифта. Девочка-администратор заполняла карту гостя и зевала, извиняясь. Я вскарабкалась на четвертый этаж, дошла до своей комнаты – она была угловой, на два окна. Бросила сумку в кресло, умылась, разделась. Не было сил закрыть портьеры, точнее, хватило только на одно окно и половинку второго: оно осталось полузакрытым, за ним тихо дрожал свет ночного фонаря.
Я уснула, по-моему, раньше, чем легла в кровать.
А проснулась незадолго до шести утра – и увидела на стене огромную сигарету.
Это была, конечно, не настоящая сигарета, а ее громадное и очень точное изображение, созданное солнечным светом и открытым окном. Сигарета висела передо мной во всей своей красе – я видела фильтр, колечко у фильтра и даже легкий дымок!
Видение продолжалось меньше минуты, оно растаяло так, словно его стерли со стены – точно тряпкой с доски.
Если бы я проснулась минутой позже, то никакой сигареты не увидела бы.
Святой Анне Кашинской, как выяснилось позже, довольно часто молятся об избавлении от вредных зависимостей. Моя борьба с курением давно уже стала анекдотом – я мечтала бросить эту привычку с того самого дня, как обзавелась ею. Чего-то уж только не пробовала! И пластыри, и таблетки, и иголки, и пари, и гипноз – ничего не помогало.
Пока святая Анна не зажгла для меня свою свечу. Высотой в два метра.
Час спустя я выбросила початую пачку сигарет в урну на Новоторжской улице. Я делала и раньше (бывало, что спустя какое-то время снова залезала в урну и доставала оттуда сигареты – этих слов из песни не выкинешь), но сейчас точно знала, что этот раз – последний.
Святые сами знают, кому и какой нужен знак.
А нам, грешным, надо лишь вовремя очнуться.
Дмитрий Лиханов
Родился в Кирове. Окончил международное отделение факультета журналистики МГУ. Автор множества произведений, переведенных на разные языки. Член Союза писателей Москвы, Союза писателей России, Союза журналистов России, IAPWE (International Association of Professional Writers & Editors).
Кит и Евражка
– Я не оставлю ее у вас, – отчеканил Кит после того, как фельдшер накрыл простыней лицо покойницы.
Пальцы фельдшера поросли рыжей шерстью, сквозь которую виднелась татуировка с годом его рождения – 1969. Если он хотя бы коснулся ими ее лица, Кит, скорее всего, разрыдался бы. Или одним ударом разбил ему губы в кровь. Даже сейчас, когда Евражка была мертва, он продолжал ее ревновать. Особенно к этим бесстыжим пальцам в рыжей шерсти.
За окном пуржило уже вторую неделю. И сопки на том берегу реки Рывеем, и темные бараки, и ангары с техникой, и терриконы выработанной породы виднелись едва-едва в скисшем молоке поднебесья. Мутной сывороткой землю заволокло. Ветер вздымал ее, волок вдоль бараков и ангаров с протяжным свистом. Наметал сугробы под самые стрехи, так что ребятня в прежние времена устраивала в них снежные пещеры. Со скрежетом ржавого уличного фонаря, что яичной болтушкой растекался над больничным крыльцом. Легким дребезгом оледеневшего, сочащегося слезами стекла на окне. Утробным стоном печной трубы. Метущимся сонмом филигранных снежинок, сотворенных, видать, Вседержителем для восхищения и уничтожения горделивого, потерявшего всякий страх человека. Пятый месяц зимы в отрогах Экиатапского хребта, на шестьдесят девятой широте, был таким же, как и сто, как и десять лет тому назад, когда они поселились на краю земли.
Он встретил Евражку на исходе полярного лета, когда она стояла возле дороги, прижимая к груди дохлого суслика. В резиновых сапогах цвета перезрелого баклажана, в ношеном китайском пуховике с черепахами, простоволосая, рыжая, словно и сам зверек. Доверчивую зверушку, видать, придавил такой же проезжий трактор. И умчался прочь к отвалам породы. Суслик мал. Его и не всегда заметишь из кабины «кировца». А вот Евражка подобрала. И хлюпала теперь носом, оплакивая глупую погибель мелкой полярной твари. Хотя сусликов этих в тундре – не счесть.