Шрифт:
Действительно, поднявшись и отряхнувшись, дама произнесла все тем же устрашающим Севу басом:
— В восемнадцать ноль-ноль мы взлетим из С., в пятнадцать ноль-ноль — приземлимся. Оставшиеся деньги и разницу во времени вы возьмете себе. Дело налажено в вашу пользу. Если оно сорвется — я окажусь на улице. Взгляните на мой нос — куда мне деваться?
О, это была хитрая бестия. Там, откуда она прибыла, ее очень ценили и всегда посылали туда, где что-то вот-вот грозило сорваться. Из всех ее слов, по отдельности безусловно понятых, но не сшитых одним смыслом, Сева понял только последнее. Не переставая прыгать, кричать и трясти рукой, он попутно принялся соображать, как бы избежать теперь объяснения с Доброхотовой, слышавшей, конечно, весь разговор с ним дамы, но не вообразившей себе из шкафа всей отвратительной длины ее носа, то есть размышлял он сейчас только о том, как бы, к примеру, отделить руку от основного тела, оставить ее в зубах Доброхотовой, а самому скрыться в сторону. Но в это время в шкафу раздался вой и грохот, по сравнению с которым звуки, под которые он каждое воскресенье с утра появлялся из картонной бутылки в виде восточного джинна, показались ему сейчас кротким полетом мотылька: это, выплюнув наконец его руку, бледная, с огромными глазами, с волосами, стоящими как на ветру, выпрыгнула из шкафа Доброхотова.
— Мерзкий мерзавец! — выкрикнула она. — Мерзкий мерзавец! К тому же подлый подлец! Напрасно вы надеетесь стать верховным министром в Москве. (Тут, несмотря на всю запутанность ситуации, Сева не мог не сморщиться — до чего же все-таки женщинам недоступны точные выражения! Они всегда перепутают Дюрера с фюрером, фюрера — с фурором, фурор — с фужером, фужер — с фуражом, фураж — со шляпой. Всякому ведь еще со школы известно, что верховными бывают только жрецы в Древнем Египте, суд и Совет — в Советском Союзе, а имя существительное «министр» лучше произносить без лишних определений.) Вы совершенно напрасно надеетесь стать верховным министром в Москве, когда у вас и без того всего две пары нижнего белья, одну из которых давно не интеллектуально носить… (Тут Сева опять поморщился: это безобразное свойство Доброхотовой неправильно применять слова все-таки всегда его раздражало.) А Доброхотова продолжала: — Летите, летите, летите со своей профунта (она, наверное, хотела сказать — профундо) в Москву; только если уж она на полпути одумается и выбросит вас из самолета — ко мне уж, будьте любезны, не возвращайтесь! Вы такой дурацкий дурак, что я изменяю вам с Рыдалиным!
Внутри у Севы что-то подпрыгнуло, потом сжалось, потом дико озлобилось. Он оттер полотенцем кровь с запястья, взял плащ, вышел из номера, спустился по лестнице, сел в стоящую возле дверей гостиницы легковую машину рядом с длинноносой дамой — и улетел.
Одумался Венценосцев только тогда, когда, спускаясь вслед за длинноносой дамой по длинной лестнице с самолета на землю, услышал:
«Гражданина Венценосцева, прибывшего из Н-ска, просим пройти к главному выходу, где его ожидают».
После этих громких слов, произнесенных женщиной очень отчетливо, но окруженных каким-то потрескиванием и завыванием, — точно так же звучит записанный на магнитофон голос Ыткиной, когда она, играя Аэлиту, в последнем акте прощается с землянином, — до Севы донеслась торжественная музыка, тоже прерываемая какими-то щелчками и воем. Затем музыка оборвалась и тот же электрический, космический голос повторил:
«Гражданина Венценосцева, прибывшего из Н-ска, просим пройти к главному выходу, где его ожидают».
Услышав и во второй раз этот холодный, нечеловеческий голос, Сева решил пойти на попятный, как давеча в Н-ске, то есть, попросту говоря, бежать. Но тут он заметил, что бежать у него не выйдет ни с какой стороны: слева его крепко держит за руку длинноносая дама, за правую руку тащит бог знает откуда и когда взявшийся дюжий парень с черной бородой, растущей от самых бровей, и к тому же еще в черных очках. Глаз очкастого бородача совсем не видно, глаза длинноносой дамы сверкают, как из норы. Впереди через стеклянную стену видна длинная черная машина. Через несколько секунд Севу втолкнули в эту машину, и, взвыв, машина понеслась на огромной скорости. Сидя на заднем сиденье, Сева скоро увидел, что следом за машиной, в которой он ехал, следует другая, в которой на заднем сиденье сидит длинноносая дама; в заднее стекло ее машины было видно следующую, в которой сидит очкастый бородач; сквозь его машину было видно еще одну, в которой сидит незнакомый Севе мужчина, тоже в черных очках. Так что получалось, что Севина машина возглавляла целый кортеж («коттедж» — сказала бы Доброхотова), который незаметно было, чтобы где-то кончался. И тут два воспоминания навалились на Севу и глубоко вдавили его в мягкое кожаное красное сиденье машины. Первое воспоминание было смутно, непонятно и потому показалось Севе особенно страшным.
Вспомнилась Севе с таким ужасом почему-то самая обыкновенная пьеска, много лет назад шедшая в Н-ском театре. Играть в этой пьеске Севе очень нравилось: вся-то роль состояла в том, чтобы появиться в форме милиционера вслед за Тетериным, одетым в штатское, и увести со сцены Рыдалина, сбросив со стола, за которым тот сидел, книги, пробирки и колбы. После этого можно было втроем с Тетериным и Рыдалиным идти в Банный переулок пить пиво, если ларек бывал открыт, а зимой — расписывать пульку: они с Тетериным больше в пьеске не выходили, а Рыдалин совсем больным появлялся ненадолго в третьем акте. Жена его — играла ее Ыткина (тогда еще Лылеева) в очередь с Доброхотовой — ходила всю пьесу в глухом черном платье, которое Доброхотовой очень шло. К третьему акту она меняла черное платье на белое и выходила замуж; вскоре появлялся Рыдалин и, узнав о свадьбе своей жены, выбегал на авансцену и кричал зрителям что-то о достоинстве человека, о верности в беде и невозможности мириться со злоупотреблениями; после речи ему становилось плохо, жена и все другие персонажи в чем-то раскаивались, плакали, и Рыдалин умирал на авансцене под бурные аплодисменты. Во всяком случае, так было на премьере, потом отчего-то в пьеске долго что-то меняли, вымарывали, переставляли, но что — Сева не видел, его-то роль оставалась без изменений. Вскоре приехала комиссия из Т… — и пьеску играть запретили. Сева постарался сейчас припомнить, за что они с Тетериным уводили Рыдалина? почему разбивали его пробирки? и в чем так раскаивались все персонажи, когда Рыдалин умирал? Он не мог ничего припомнить, было похоже, что в пьеске ничего об этом не говорилось. Почему же тогда так нравилась пьеска зрителям и почему ее в конце концов сняли? На все эти вопросы Сева не мог себе ответить. Да он и теперь не мог уяснить ничего себе в пьеске, и оттого она показалась ему сейчас необъяснимо жуткой и каким-то образом странно применимой к его теперешнему положению.
Второе воспоминание, которое устрашило Севу в машине, выглядело ужасным вместе с неясностью первого. Случилось это с ним прошлой весной. Тогда он пошел к администратору и выпросил у него контрамарочку для личика, не захотевшего войти с ним в вокзальный ресторанчик на стаканчик лимонаду, а возжелавшего взамен того полюбоваться в театре на знакомого артиста, а именно на него, Севу Венценосцева. Усадив личико на приставное местечко балкончика по выданной ему контрамарочке, Сева ушел за кулисы. Дело здесь было только в том, что в пьеске, которая шла в тот вечер, впрочем так же, как и во всех других, Сева выходил на сцену хотя и на полном свету, но без всяких слов, к тому же среди многих других. И вот тут-то, в четвертом акте, не амбиции и не славы ради, а единственно лишь затем, чтобы быть замеченным и узнанным личиком среди окружавших его других актеров с приставного местечка балкончика, он, вместо единственно положенного ему по роли крика вместе с другими «Ура!», в полный голос выкрикнул: «Кукареку-у!!» За это он был в тот же день судим товарищеским судом. На товарищеском суде ему тогда припомнили все: и «кукареку», и Банный переулок, и пульку, и Доброхотову, и плачевное состояние его нижнего белья, заметное на переодеваниях в общей гримуборной; особенно свирепствовали дамы по поводу его холостяцкого положения, и уж конечно — Сева знает — им не терпелось скорее дойти до альбомчика, и дошли бы, конечно, и тут бы уж ему не поздоровилось, если бы про альбомчик знали. Ан не вышло, шалишь — про альбомчик-то не знали! И вот, если та пьеска была насчет того, а именно насчет этого самого, то ему теперь с этим проклятым «кукареку» не отвертеться.
_________
Севу высадили на большом пустыре у высокой длинной белой стены. Тотчас возникли перед ним длинноносая дама и очкастый бородач, схватили его под руки и молча потащили вдоль стены. Скоро в стене обнаружилась низкая дверь. Дама и бородач с Севой посередине протиснулись в дверь, и все трое очутились в небольшой комнате с тяжелым запахом и окошечками-ячейками по стенам. Напротив двери, куда они вошли, находилась другая, такая же низкая. С одной и с другой ее стороны стоял солдат с ружьем. Бородач и дама подтащили Севу к охраняемой двери, дама что-то шепнула одному из солдат, солдат ударил ногой в дверь, и дама, Сева и бородач побежали по огромному голому, без зелени двору, где лежали куски самолетов, разбитые танки, крышки от роялей, куски мраморных колонн, заводских труб и кучи кирпича. Затем они протиснулись в узкую дверь длинного высокого кирпичного строения без окон и побежали по широкому пустому коридору, освещенному лишь мигающим и жужжащим мертвенно-сизым светом. От быстрого бега все трое часто и хрипло дышали. По обеим сторонам коридора Сева заметил на бегу низкие двери, следующие под номерами надписи; приглядевшись, Сева заметил и черные надписи на дверях, мелькающие перед глазами от быстрого бега. Притормозив даму и бородача, насколько ему было это возможно, и прочтя несколько надписей, Сева понял, что надписи хоть и различаются несколько между собою, но имеют одинаковую, враждебную ему направленность.