Шрифт:
Два ребенка лет четырех, два мальчика, взявшись за руки, склонив головки чуть друг к другу, смотрели со снимка с той надеждой, с которой дети всегда ждут обещанного вылета фотографической птички. На лобике одного было жирно выведено — «ЖО», на лобике второго — «ПА». Тут вернулась она. Он закрыл альбом и только губами выжал:
— Я же не спросил, как вас зовут. Простите…
— Зинаида Ерофеевна.
— Зинаида Ерофеевна… Да, я не знал…
Он поднялся, на ослабевших ногах пошел в коридор.
— Уже уходите? — Она должно быть удивилась страшной бледности его лица.
Он не ответил. В коридоре, не сгибаясь, нащупал ногами свои башмаки, вдвинул в них ноги, раздавив задники, взял ветровку, потянулся к двери. Она опередила, услужливо щелкнула замком, он вышел и, не оборачиваясь на ее прощания, не отвечая, стал спускаться по лестнице, на ходу надевая ветровку.
* * *
Дома уже спали. Он, не разуваясь, тихонько прошел на темную кухню, сел за стол, навалившись на сложенные руки. Перед ним было темное окно, наполовину прикрытое занавеской, и там мерцал фонарями и лампами квартал. Вяло думал, что надо бы переодеться, перекусить или попить чаю, а если бы было, то еще выпил бы водки… Много водки… Плевать на почки, на нервы… Может, стоило сходить в круглосуточный. Но только он не мог теперь оторвать себя от табурета. Ночь совершенно опустошенная. В эту пустоту ночи закономерно втекала пустая жизнь — шлейф ее, тянущийся миражеподобным хвостом уже почти сорок лет. Можно было закидывать пробный невод — подводить предварительные итоги кризисного возраста, которые раскладывались на упрощенные, лишающие тебя оправданий формулы: давно состоявшееся крушение тех самых «единственно стоящих» идей; давно переставшая радовать, трансформировавшаяся в торговую лавочку профессия; опреснившиеся до механических привычек отношения с женой; разочарование в потомстве, ничем не пересекшемся с тобой — к пятнадцати годам ни одной прочитанной книги; неизбежное отдаление от тех, кого называют друзьями; в конце концов, сведение всех персональных смыслов к суррогатам крохотных развлечений, из которых самые философски насыщенные — это туповатые поездки с удочкой на загородный мутный пруд… Если бы то ружьишко не было тогда выброшено в реку, ему могла сыскаться одна небольшая работенка…
Неожиданно включился свет. Он обернулся — в дверях стояла Ирина. Он не слышал, как она вошла.
— Почему ты не ложишься? Ты давно пришел? — Взгляд не столько удивленный, сколько изображающий удивление, а голос осторожный. Тонкая голубоватая сорочка не скрывала тела и особенно выпирающего живота с прорисованным крупным пупком и уже слишком массивных грудей с большими сосками.
«Вот моя жена, — отозвалось в нем. — Если посмотреть трезво… Если отмести привычку… Она — всего лишь стареющая толстая баба».
— Я сейчас лягу…
— Извини, но я больше не могу закрывать глаза… Что с тобой происходит в последнее время?
— А что со мной происходит? — Он почувствовал подступающее напряжение.
И она тоже почувствовала, что он на грани, чуть сменила тон, что, наверное, было даже хуже, стала говорить подчеркнуто тихо, с особой мягкой настойчивостью — будто даже нежно, обходительно, и все стояла у него за спиной, так что эта обходительность текла ядом:
— Я же не такая дурочка, чтобы не видеть. У тебя все написано на лице…
— Что же на нем написано?
— Хорошо, давай начистоту… Если у тебя кто-то появился, ты бы лучше так и сказал.
Он чуть обернулся к ней, посмотрел с нескрываемым удивлением, ничего не ответил и опять отвернулся, еще сутулее навалившись на стол.
— Ты же меня знаешь — я мудрая женщина, я все пойму… — Она начинала беситься — в своей манере, тихо, напевно, не прорываясь в крик и немного ерничая, с хаханьками, она ведь и не умела скандалить по-настоящему. Но внутри бесилась, и от неумения выплескивать себя наружу сама же страдала, болезненно краснела, может быть, даже давление поднималось. — А как не понять — красивая любовь, романтика… Как такое не понять и не простить… Наверное, и цветочки даришь? Ты же у нас вроде как зарабатывать начал… Цветочки хоть приличные даришь, розочки? Или жаба душит? Гвоздички, наверное? Как мне на день рождения.
Все так же сидя неподвижно, не поворачиваясь к ней, он сказал:
— Я убил человека.
Уже слишком хорошо она его знала и как-то сразу поверила, онемела, некоторое время не могла с собой совладать, потом отступила на шаг, мелко затряслась.
— Ты что сказал?..
Он поднялся, прошел мимо ее перепуганной гримасы в коридор, стал неспешно снимать ветровку, потом также неспешно разуваться. Она продолжала стоять на кухне: оцепеневший ужас, в тонкой своей сорочке, по пингвиньи растопырив полные руки, словно готовая вот-вот плюхнуться задом на пол. Он даже не пошел в ванную, чтобы умыться, сразу направился в спальню. Она медленно двинулась следом. На тумбочке горел ночник. Он сел на кровати, на своей стороне. Она вошла, и как-то робко, тихо прикрыла за собой дверь и там, возле двери, остановилась.
— Что ты такое сказал? — Губы ее тряслись.
И хотя он видел в ней все еще остаток надежды на то, что он сейчас заявит, что пошутил, он спокойно и тихо проговорил:
— Я же тебе четко, без запинок сказал: я убил человека.
— Как убил?
— Застрелил. У отца было ружье. Незарегистрированное, он его еще по молодости у соседа за две бутылки купил.
— Что ты такое говоришь, Игорь… — задавливая голос, низводя его в жуткий шепот, отчаянно замотала головой.
Он пожал плечами, примолк, как бы досадуя на ее непонятливость. Наконец она сделала несколько шагов и опустилась бочком на стул, некоторое время сидела неподвижно, будто в полуобморочном состоянии.
— Собственно убивать я не хотел, — заговорил он вяло. — Думал: как-то все в последний момент разрешится… Так уж получилось.
— Что же теперь будет? — промолвила она, словно не слыша его.
— Поживем — увидим…
— Но как ты мог? Почему?
Он опять дернул плечами.
— Вот так и мог. Подкараулил и… А ружье потом выбросил в реку… Там, на старой набережной.
— Это все правда? — прошептала она.
— Истинная правда, — улыбаясь сказал он и картинно, с жутковатой шутливостью, медленно и крупно перекрестился — точь-в-точь, как это делал отец.