Шрифт:
Тетя Паня спустила кошку с рук, и та боязливо присела рядом.
— Да погуляй ты, чего боишься! — наклонилась к ней тетя Паня и, взглянув на Митю, сказала: — Теща твоя приходила.
Митя поспешно встал.
— Да погоди ты! Ушла она. Я сказала, что ты гуляешь, она и ушла.
— Чего ж она сюда не пришла?
— Не захотела беспокоить. Теща у тебя — таких поискать. А с женой ты просчитался. И что черт нес на дырявый мост — вот он и провалился!
Тетя Паня никогда не любила Лялю.
— В кого это она? Брат был золото, о матери и говорить нечего.
Брат Ляли, Виктор, учился в школе вместе с сыном тети Пани Валентином, Валькой.
— Ну ладно, погуляла, — сказала тетя Паня, обращаясь к кошке. — Пошли, а то ведь я сегодня еще к Вальке не заходила.
Недалеко от дома, в соседнем переулке у школы, где учился Валька, стоят мальчишки из камня, в каменных шинелях, с тонкими шеями и тонкими штыками за узкими мальчишескими спинами.
Имя Вальки выбито на плите, что лежит у постамента. Имени Виктора Зариньша там нет: перед войной он уехал с Ксенией Георгиевной и Лялей к бабушке в Калининскую область и ушел на фронт не из этой, а из той школы.
Валька погиб в Югославии. Извещение о его смерти вместе с письмами, фотографиями и стихами — Валька писал стихи — лежит у тети Пани на комоде в шкатулке из перламутровых ракушек. Года два назад, почувствовав себя плохо, она отдала шкатулку Мите. Сказала, задыхаясь, мучась приступом астмы:
— Вот возьми, здесь Валькина память. Оставить мне некому, а ты сохранишь. Ведь сохранишь?
Митя привез к тете Пане хорошего врача, достал по его рецептам какие-то мудреные лекарства и велел матери — сам тогда еще жил на Трубниковском — заходить к тете Пане и носить ей еду. Тетя Паня выздоровела.
— Оклемалась твоими молитвами, — сказала она Мите, забирая шкатулку. — А все равно она за дверью сторожит, не спрячешься…
Тетя Паня ходит на школьный двор, как на Валькину могилу. Подолгу стоит у плиты, на которой среди множества имен — родное имя.
Если б можно было, она бы хотела, чтобы когда умрет, похоронили здесь, рядом, но — нельзя. Это памятник, это для всех, не только для нее. Вон тут сколько имен! Есть знакомые ей, есть незнакомые. Она наклоняется ниже. «Я завтра приду, Валь», — говорит шепотом и медленно уходит и за оградой еще раз оборачивается.
Труднее всего оказалось поговорить с Алешкой. Мучился: надо же парню что-то объяснить, но как? Спросил у Ксении Георгиевны, та ответила:
— Я вас уверяю, он все понял, но молчит, вопросов не задает.
— Что понял?
— Понял, что произошла несправедливость.
— Что ж он, выходит, жалеет меня?
Эта мысль показалась нестерпимой. Ксения Георгиевна посмотрела с удивлением:
— Я была бы очень рада, если бы жалел. Боюсь, что этого как раз нет.
Архипову стало стыдно. Господи, все набекрень, все вверх ногами. Ксения Георгиевна была бы рада, если б Алешка его жалел. Конечно! Это по-человечески, это естественно. А ему, видите ли, нестерпимо, он хотел бы выглядеть перед сыном эдаким суперменом, удачливым и всемогущим. Все набекрень, все вверх ногами. Она боится, что он не умеет жалеть. Что ж, она права, разве не они — он и Ляля — его таким воспитали?
На другой день, когда сын пришел к нему, Дмитрий Федорович спросил (хотел небрежно, вышло — напряженно):
— Ты знаешь, что я уже не работаю в «Орбите»?
— Ну и что в этом такого, пап? Наплевать на них! — неожиданно ответил сын.
— На кого — на них? — растерянно спросил Архипов.
— Да ладно, чего об этом говорить! — заключил Алеша и крикнул в кухню: — Баб, поесть дашь?
Ночью, обдумывая короткий этот разговор, Дмитрий Федорович понял, что не только он не знает своего сына, но даже Ксения Георгиевна, чуткий, мудрый человек, думает об Алеше хуже, чем он есть. «Я была бы рада, если б жалел», — сказала она. А он не только жалеет, но еще и понимает, что не надо мне этого показывать.
Дмитрий Федорович заплакал, уткнувшись в подушку. Когда-то плакал мальчишкой, обижаясь на мать, жалея себя. С тех пор не плакал ни разу. И вот плачет, не горестно — легко, никто не узнает…
Он еще долго лежал в темноте с открытыми глазами, радуясь легкости, с какой думает о жизни. «Надо бы съездить куда-нибудь, давно нигде не был. У Алешки скоро каникулы, поедем с ним в Киев…»
Позвонил Зяма Брунштейн, спросил, можно ли прийти.
— Конечно! Что за вопрос! — весело ответил Архипов.
Он был вчера в институте, но Зямы не видел. Вообще никого не видел, все куда-то попрятались. Он зашел в свой кабинет, показавшийся чужим, неуютным. Разобрал бумаги. Кое-что порвал, кое-что положил в портфель. Попросил Люсю позвать бухгалтера, тот немедленно появился, как будто стоял за дверью, с давно уже, видимо, приготовленными актами, ведомостью на зарплату.
— Отпуск-то мне полагается? — посмеиваясь, спросил Архипов.
— Как же, Дмитрий Федорович, — растерянно улыбнулся бухгалтер. — Вот ваши отпускные, вот здесь распишитесь, пожалуйста.