Шрифт:
— Сейчас мы наведем порядок! — крикнул кто-то за спиной.
Мартинас обернулся. В дверях появился Лапинасов Адолюс в форме кадета буржуазной Литвы. Он стал стрелять из автомата по лозунгу короткими очередями. После каждой очереди раздавался вопль, и одна буква превращалась в окровавленную голову мертвеца. Потом дуло автомата направилось в грудь Мартинасу. Он закричал от ужаса, бросился ничком перед Адолюсом и обхватил его ноги.
Проснулся он весь потный от только что пережитого страха. В заиндевевшие окна глядела ранняя заря. Во дворе весело горланил петух. На половине Толейкисов что-то громыхало.
Мартинас сел в постели, огляделся и снова упал на нагретую подушку. На душе было погано. Хорошо бы проваляться до вечера, не думая ни о чем. Мерзкий сон! Откуда вылез этот Адолюс? К черту, не хватало еще ползать на коленях перед мертвецами!
Мартинас старался не думать об этом, но впечатление от сна не слабело. Он вспомнил дождливый осенний вечер. Он возвращался с железнодорожной станции домой, а навстречу приближались двое, положив на плечо что-то продолговатое. Бандиты! Он застыл, парализованный животным страхом, но голова работала на удивление четко. Его документы лежали в сапоге, а партийный билет он, как обычно, оставил дома. Он сыграет такого же бандита, как и они… Откуда у него пистолет? А, пистолет… Да вот, ухлопал под Каунасом советского активиста, забрал оружие и идет по Литве, чтобы пристать к партизанам…
Двое прошли мимо и даже не взглянули на Мартинаса. На плече темнели самые обыкновенные трехзубые вилы, несло от них перегаром по случаю завершения молотьбы, они громогласно разговаривали и пошатывались.
Мартинас постарался тут же забыть неприятное происшествие, но изредка оно все же всплывало в сознании, нарушая духовное равновесие и вызывая чувство гадливости к самому себе. «Я еще пьян со вчерашнего, — подумал он. — Надо поспать. Колхоз не убежит». Но сон не приходил. Он лежал как мертвец — бесчувственный, с крепко зажмуренными глазами, — а в ушах звучал странный гул, похожий на звон надтреснутого колокола. Мартинасу показалось, что этот звон идет откуда-то изнутри. «Только презрение и жалость…» Даже ненависти не заслужил — Ну и пускай! С этого дня все кончено с этой сукой. Не хочешь — и не надо! Больше он не будет перед ней унижаться, не будет лезть на глаза, хоть лопни сердце от любви. «Презрение и жалость…» Подумаешь, какая королева! Сколько унизительного благородства в этих словах! Вроде перед тобой невинная принцесса, а не потасканная деревенская девка. Тьфу! И ты, глупый парень, надеялся найти счастье с такой особой!
Но сколько он ни поносил Году, не мог вызвать в себе ни ненависти, ни презрения, которые бы оправдали его в собственных глазах. Он вспомнил пирушку у Лапинаса и до боли прикусил губу. Подлецы! Как они издевались над всем, что дорого ему! «Надо добром, миром, по-христиански, по божьим и королевским законам. Оружие всегда успеешь вытащить…» Заговорщики! И он туда же. Сидел, глотал самогон и молчал, как свинья, которую чешут. Ничтожество!.. Надо было отвести этого самогонщика в милицию, разогнать всю свору к чертям собачьим. Пускай не радуются, что купили его за рюмочку водки. Но совесть, будто мышь, сидела под метлой. Году ждал… Дурак несчастный!
Мартинас накрылся с головой и застонал. Он сызнова переживал то унизительное чувство, которое всегда охватывало его при мысли о крестьянах с вилами. Потом, изнуренный душевным разладом, он заснул.
Когда он проснулся, комната была озарена веселым солнечным светом. Заиндевевшие окна сверкали словно позолоченный витраж. Мимо двора полз трактор и тащил прицеп с минеральными удобрениями. От его оглушительного рева содрогалась вся комната.
Мартинас, прищурившись, глядел через оттаявший верх окна на улицу. Яркое утреннее солнце катилось по снежным полям. Небо было высокое, чистое. Деревья заиндевели и в беспредельных просторах казались воздушными, изящными игрушками. От непорочной белизны и ослепительного света у Мартинаса заболели глаза, а еще больше — сердце, и он стоял без пиджака у окна, подавленный царственным величием природы и собственным своим ничтожеством.
В сенях кто-то взбирался по лестнице; раздались глухие шаги на чердаке, из щелей потолка посыпалась кострика. Мартинас пошел к двери, где на ночь ставил для себя ведро, поднял с полу, чтоб не звенело, и, облегчившись, почувствовал себя лучше. Пока он одевался, кто-то все лазил на чердак и в щели понемногу сыпалась кострика. Наверное, Толейкене. Женщина… Ему нужна женщина. Все бы выглядело иначе, будь тут женщина. Года… Да! Как хорошо было бы слушать ее шаги, ждать, когда сойдет с чердака, и знать, что это живое существо принадлежит только тебе…
Мартинас накинул полушубок и, застегиваясь, вышел в сени. На пороге остановился, хотел закурить сигарету, но не нашел спичек. Пока он рылся в карманах, открылась дверь Толейкисов и появилась Ева с мешком на спине. Она ползла как большой муравей, придавленный тяжелой ношей, а вслед за ней ковылял Арвидукас, придерживая мешок снизу. Мартинас поздоровался, Ева смутилась, остановилась было, но передумала и направилась к лестнице. Мартинас подскочил, схватил мешок в охапку и, не слушая возражений, стащил со спины.
— Это не для вас. Показывайте дорогу!
Ева, благодаря и протестуя, полезла на чердак.
Под кровлей висело копченое сало, два окорока, жердочка с кругами колбасы. Тут же валялось несколько узлов. Мартинас бросил мешок рядом с узлами и проглотил слюну. Запах копченых колбас напомнил ему, что скоро сутки, как он в последний раз по-человечески ел.
— Такое должен бы Арвидас таскать, — с сочувствием сказал он.
— Ну да, конечно… — промямлила Ева, покраснев до слез. — Он обещал… Но, наверное, придет поздно. А с огнем очень неудобно. Понимаете, одну комнату мы уступаем человеку. Надо поскорее освободить…