Шрифт:
— Если есть еще тяжелые вещи, я могу помочь, — вызвался Мартинас.
— Нет, сосед, спасибо, не стоит. Вы и так… Я уж как-нибудь сама…
Но Мартинас не хотел ничего слышать. Не слушая вежливых протестов Евы, он прошел с ней в дальнюю комнату и нашел там не узелки, как она говорила, а несколько добрых мешков с мукой и зерном, в том числе один, набитый старыми газетами и журналами, которые одно время Арвидас начал было подшивать. За десяток минут все это добро очутилось на чердаке. Мартинас, тяжело дыша, утирал со лба пот. Ева стояла у слухового окна и несмело улыбалась. Она была в замызганном платье, белом от муки, облепленном паутиной; от усталого лица веяло чем-то таким, что хотелось помочь, подружиться с ней, довериться этой трудолюбивой душевной женщине. Она пригласила Мартинаса позавтракать, и он охотно согласился. Ел он рассеянно, обмениваясь словом-другим с Евой. Смотрел на нее, а видел Году.
— Как вы думаете, — забывшись, спросил он, — может ли женщина полюбить сызнова человека, которого уже любила однажды?
Ева удивленно передернула плечами. Пока она нашлась, что ответить, он поблагодарил за угощение и направился к двери.
Колхозная канцелярия пустовала — всех выгнали вывозить навоз. Когда Мартинас вошел в кабинет председателя, Арвидас надевал пальто, собираясь уходить.
— Садись. — Он махнул рукой на стул. — Нам надо потолковать, Мартинас. Только прошу быть откровенным. В последнее время с тобой что-то творится. Ты не можешь объяснить, что именно случилось?
— Знаю. Сегодня должен был ехать на станцию за удобрениями. Проспал — откровенно признаюсь, — ответил Мартинас, прикидываясь сокрушенным. — Вчера выпил, понимаешь, и черт дернул…
— Да я не об этом тебя спрашиваю. Зачем лицемеришь, Мартинас? Не втирай очки. Будто не знаешь, о чем речь. Давай лучше сядем и поговорим по душам, как два коммуниста. — Арвидас взял Мартинаса за локоть, толкнул на стул, а сам уселся напротив него.
— Мог бы послать тебя к черту, потому что не имеешь права допрашивать, но на сей раз воздержусь. Я люблю одну женщину, Арвидас. Уже который год. Раньше эта любовь мне казалась несбыточной, я скрывал свои чувства и мучался. И только теперь увидел, что мои страдания были никому не нужны. Увы, уже поздно: она меня больше не любит. Достаточно ли такого объяснения?
— Неудачная любовь… Вечная тема гимназистов и студентов. А нам с тобой, слава богу, уже по тридцать, если не больше. В таком возрасте смешно жаловаться маме, что другой съел твою манную кашку. Я не отрицаю любви, но она — не обязательное условие для полного счастья. Только труд может дать это счастье. Если я знаю, что полезен, нужен людям, что мои усилия способствуют их полному счастью, я счастлив и сам.
— Эти слова с твоих книжных полок, — сказал Мартинас с легкой иронией. — Но я не буду спорить — пускай они будут правильными. Что тут еще добавить? Кстати, хочу напомнить, между прочим, что помог твоей жене перетаскать мешки на чердак, а она отблагодарила за это завтраком. Я бы не так опоздал.
Арвидас растерянно отвел глаза.
— Что ты хочешь этим сказать? — спросил он с плохо скрываемым раздражением.
— То, что сказал. И еще то, что тебе трудно понять любовь. — Мартинас хотел встать, но Арвидас движением руки задержал его.
— Может быть. В жизни я только два раза сильно любил: в начальной школе — тогда мне шел одиннадцатый год — и до свадьбы. Потом… не знаю… может, и довелось испытать что-то в этом роде, но это не была любовь, как мы ее понимаем. Зато уж ни разу мне не приходило в голову, что, потеряв любимую женщину, я могу забыть свой долг перед обществом и искать утешение в рюмке водки. Да уж, браток. За неполные три недели нашей совместной работы я всего три раза видел тебя трезвым. Почему это так? Ведь и раньше ты любил эту женщину, а ведь не пил так. Я прошу еще раз, Мартинас: будь искренним. Иначе мы не сработаемся. Ты чувствуешь себя оскорбленным из-за того, что я занял твое место? Не веришь в мои планы? Ведь так? Как иначе понять твое равнодушие ко всему, что происходит в колхозе?
Мартинас потянулся к графину с водой на столе, налил в стакан и выпил залпом. На лице блуждала деланная улыбка.
— Оскорблен? Нет. Может, обижен, разочарован, подавлен или как-то еще, — ответил он, избегая взгляда Арвидаса. — И что тут ненормального? Я не знаю такого человека, хоть и самого идейного, который бы радовался понижению в должности. Подниматься вверх каждому приятней, чем падать. Да что поделаешь. А что касается твоих планов, то я на самом деле им не верю. Такими мерами колхоз не поднимешь. Прежде всего плати человеку столько, чтоб он мог прожить на трудодень, а уже тогда сужай его частное хозяйство. А ты что сделал? Среди бела дня ограбил людей и хочешь, чтоб они верили в твои благие намерения. Не знаю, так ли уж это по-коммунистически.
— А ты знаешь лучший выход? Отлично! Давай его сюда! — усмехнулся Арвидас.
— Не знаю и не ищу. Никто не знает. Хотя бы пока. Если бы знали, колхозники давно уже жили бы так, как изображают наши писатели.
— Ты живешь настроениями своих колхозников, Мартинас. И наиболее отсталых, скажу я, — с горечью промолвил Арвидас. — Такие коммунисты — путы на руках партии. Был бы ты честен, вернул бы партийный билет.
— Чтобы сделать это, прежде всего нужна смелость, а я — трус. Кроме того, партбилет мне стоил чуть дороже, чем, к примеру, кое кому из тех, кто приобрел его душеспасительными речами и теперь думает, что вправе учить других.
Арвидас покраснел.
— Да, я не был на фронте, — оскорбленно сказал он. — Но не забывай, что я чуть моложе тебя, мобилизация не коснулась моего возраста. А столько сознательности, чтоб пойти добровольцем, у меня тогда еще не было. Наконец, так ли уж сознателен был ты сам в сорок первом? Ведь не отступил же в Советский Союз, а остался батрачить у кулаков и в армию пошел только после освобождения.
Мартинас снисходительно улыбнулся.
— Разумеется. Я и не думаю хвастаться какими-то заслугами. Ты меня не понял, Арвидас. Я имею в виду обиду. Только обиду, и ничего больше. Кажется, в сорок шестом или в начале сорок седьмого — я работал тогда председателем апилинки — пришлось участвовать вместе с народными защитниками в одной операции. Кто-то донес на одного нашего крестьянина, что к нему-де заходят бандиты. Мы окружили хутор, обыскали, но никого не нашли. Бедняга божился, что не поддерживает бандитов. Правда, однажды зашли к нему, отобрали половину запасов сала, но что он мог поделать с вооруженными людьми? Народные защитники избили его до потери сознания, швырнули будто свиную тушу в телегу и пьяные, горланя песни, укатили в Вешвиле. Там ему добавили еще, потом сунули вместе с женой и детьми в вагон и отправили в Сибирь. А виноват он был только в том, что хотел жить и, боясь мести бандитов, не сообщил о них властям.