Шрифт:
— Как вам сказать…
— Крупный кулак.
— М-да. Сорок гектаров…
— Явный классовый враг.
Мартинас двусмысленно молчит. Застывший взгляд прикован к фамилии Лапинаса, перечеркнутой жирной красной чертой. Многообещающе улыбаются глаза, сверкающие весенней зеленью…
— Не может быть ни малейшей пощады для кулацкого элемента, товарищ! Ни малейшей! — тупой палец уткнулся в фамилию Круминиса, отскочил будто пружина и предупреждающе замелькал перед носом Мартинаса.
Домой он вернулся будто оплеванный. Пытался оправдаться, уверял себя, что каждый на его месте поступил бы так. Он ведь лишь статист в происходящей драме, действие которой не зависит от его участия. Со временем он забыл и Круминиса, и ту нехорошую сцену, хоть иногда воспоминания на какое-то время нарушали душевное равновесие. В таких случаях он говорил себе: «Будь разумным. Они могли это сделать, даже не спросив твоего мнения, и сейчас ты бы не чувствовал за собой никакой вины». И этих плоских рассуждений достаточно было, чтобы обмануть себя.
Но из-за Лапинаса Мартинас долго не знал покоя. Его постоянно преследовал страх, что ложь вскроется; он чувствовал себя на заряженной бомбе, которую положил сам и не знает, когда она взорвется. Он не верил пущенному Лапинасом слуху, что Адолюс-де погиб в первые дни войны; тем более что нашлись люди, видевшие, как он позднее таскался с лесными братьями. Чужое горе всегда вызывало у Мартинаса сочувствие, но когда он узнал от Лапинаса о смерти Адолюса — а на этот раз для неверия не было причин, — его охватила такая неуемная радость, какую может пережить только узник, долго ждавший сурового приговора суда и наконец оправданный. С его плеч свалилась тяжкая ответственность. До сих пор он с ужасом ждал, что его вызовут т у д а — а это могло случиться в любой день, в любой час — и скажут: «Вы, гражданин Вилимас, ввели нас в заблуждение; весьма сожалеем, но мы вынуждены сделать из этого соответствующие выводы…» Но никто его не вызывал, не делал никаких выводов, пока этот грозный вопрос наконец-то не решился сам собой. Однако Мартинас не был уверен, что здесь помогло больше: его заступничество или свиньи Лапинаса и сотни червонцев, которыми, как выразился однажды сам мельник, можно смягчить не одно закоренелое сердце врага капитала. Но, как бы там ни было, после того памятного разговора с сотрудником госбезопасности в корне изменились отношения Мартинаса и Лапинаса. У Мартинаса не было оснований подозревать, что Лапинас что-то знает, и все-таки каждый раз, встретив мельника, он чувствовал себя сообщником в позорном сговоре. Лапинас, как и прежде, был сладкий, любезный, услужливый; в глаза хвалил советскую власть, изображал ее лучшего друга, а также, чтоб никто не сомневался в его искренности, старался доказать это делами: отдал колхозу весь свой инвентарь и призвал других сделать то же самое; добросовестно, даже превышая установленную норму, выполнял все госпоставки; короче говоря, Лапинас оставался Лапинасом, но Мартинас, встретив его, чувствовал поглядывающий на него невидимый хитрющий глаз старика, которым тот изредка многозначительно подмигивал, будто говорил: «Мы-то кое-что знаем, ну, а другим это знать нет нужды… Не так ли, приятель?» Однажды Лапинас намеками предупредил Мартинаса, чтобы тот был осторожней — в деревне могут показаться бандиты. Пускай не спит дома. Безопасный ночлег, если хорошенько подумать, найти нетрудно… Мартинас в душе зло посмеялся над советом Лапинаса — он давно уже не ночевал дома, но последние слова мельника заставили его призадуматься. Это был явный намек. На следующую же ночь, сгорая со стыда за собственную слабость, Мартинас пробрался на сеновал Лапинаса и устроил здесь потайное ложе. Несколько дней спустя на деревню нагрянули бандиты, обыскали все дворы, но к Лапинасу даже не заглянули. Мартинас знал, кому он должен быть благодарен за свою жизнь. На душе было погано, он презирал себя, негодовал на Лапинаса, клялся передать его в руки госбезопасности, хотя и сознавал, что все это только самообман. Ему казалось, что, выдав Лапинаса, он потеряет не только Году, но и безопасное убежище, которое защищало его от длинных рук бандитов.
Известие о возвращении Круминиса застигло его врасплох. В последние годы, когда правительство стало исправлять нарушения законности и начали возвращаться первые ссыльные, Мартинас понял, что ему, очень возможно, придется вскоре встретиться лицом к лицу с Круминисом. Он не чувствовал особенной вины перед этим человеком, но мысль о том, что одно его присутствие каждый день будет напоминать ему о прошлом, угнетала Мартинаса. Он все-таки надеялся: а может, не вернется, а вдруг как-нибудь…
Возвращается…
Мартинас спустился по прошлогодней борозде на пойму. Река вернулась в свое русло, но в ложбинках еще блестела вода. Жиденький нежно-зеленый ковер травы на открытых солнцу местах издали радушно приглашал присесть, однако набухший дерн предостерегающе чавкал под ногами. На каждом шагу взлетали птицы, большей частью чибисы. Осмелев, они кружили над головой, иногда проносились совсем впритык, едва не задевая тяжелыми, гудящими крыльями лицо, и Мартинас ощущал теплоту их перьев.
Где-то за тем кустом должно находиться чибисово гнездо. Мартинас с Годой наткнулись на него несколько дней назад, собирая подснежники. Сейчас пойма уже отцвела, а из четырех крапчатых яичек, наверное, уже успели вылупиться голые чибисята.
Мартинас машинально свернул к гнезду, но тут же остановился и провел рукой по глазам, будто перед ним разверзлась бездна. Он ясно увидел себя нее там, у этого чибисова гнезда. Оба сидели на корточках друг перед другом, упираясь руками в землю. Как две птицы, сложившие крылья для взлета. Между ними — четыре веснушчатых яичка. А над головами — пронзительный вопль испуганных чибисов и крылья, крылья, крылья… Видимо-невидимо тяжелых свистящих крыльев. Но он ничего не замечал, только необъятную зелень туманных глаз. На него глядело его счастье, такое большое, ни умом, ни чувством не постижимое счастье, что в какое-то мгновение он усомнился, не снится ли ему это. Вообще весь этот месяц, когда какое-то чудо толкнуло Году в его объятия, Мартинас жил как во сне. Прошлое для него перестало существовать. Он словно перевоплотился, потерял себя, сливаясь с другим существом. Но эта утрата совсем не страшила его, а наоборот — была радостной, даже спасительной, потому что он, сам того не осознавая, нашел в этом полное забвение. Долго таившаяся любовь забила как подземный источник, и Мартинас жадно пил из него. Года! С этим именем на устах он вставал и ложился. Иногда ночью (конечно, когда они не ночевали в домике под мельницей) ее образ вдруг всплывал перед глазами; Мартинаса охватывала страшная тоска, душу заливали умиление, непонятная жалость, благодарность, и от счастья он еле сдерживал слезы.
«Ты счастлив, Мартинас?»
«А ты?»
«И я…»
«Я бы хотел, чтоб мы всегда были вместе. Нам надо бы пожениться, Года…»
До сих пор они ни разу об этом не заговаривали. Он увидел, как по ее лицу пробежала тень. Губы сжались, словно окаменели, в глазах вспыхнул холодный огонек, и Мартинас на мгновение увидел прежнюю Году — недоступную, презрительную и великодушно прощающую.
«В какой-то книге я читала, один герой дает другому такой совет: «Скорее женись, если хочешь убить любовь». Я не верю в подобные писания, но и не думаю, что любовь можно сберечь, посадив ее в гнездышко, — сказала Года, поглядев на чибисят. — Любовь не терпит пут, Мартинас».
Это был первый камень, брошенный в его спокойную, залитую солнцем заводь. Вдруг его осенила мысль, что эти губы, которые он только что целовал, произнесут однажды страшные слова, и его любви придет конец. Но это было только короткое протрезвление. Года всегда действовала на него как наркоз. Теперь она стояла перед ним — любимая, преданная, — и он, забыв все на свете, доверчиво глядел на нее.
И снова шли дни, вечера, ночи в домике под мельницей.
— Чего притащился? Магазин-то давно уж заперт. Пошел спать! Ну и вывозился, как свинья!
— Провалился на болоте. — Мартинас грубо оттолкнул сестру и прошел в дверь. Комната была тесная, грязная, всюду валялись предметы женского туалета. Сильно пахло магазином. Мартинас сбросил со спинки стула халат, от которого несло селедкой и мылом, и сел. — Принеси выпить, Виле. На тридцать рублей. Приложи хвостик колбасы. Вместе и выпьем.
— А разрешение Толейкиса есть? Знаешь, что в рабочие дни водку продавать воспрещается, — подразнила Виле, с сомнением поглядывая на брата.
— Не дури — сегодня воскресенье, — Мартинас прибавил еще один рубль.