Шрифт:
Такая «профессия» заставила даже невозмутимую молодую судью улыбнуться, а весь зал — свидетели, публика, обвиняемые, конвой — все расхохотались; и только парень-прокурор, сурово стиснув зубы, опять бросился в бой. Но было поздно: преступление явно не состоялось, и нас торжественно оправдали.
Тогда Хенкин сузил свои глаза-буравчики, взял под руку смущенного неудачей прокурора, сразу перешел с ним на «ты» и объяснил ему, к вящему удовольствию всех присутствовавших, что такое настоящее пьянство: он тут же рассказал «Историю в двадцати блинах» — рассказ, который специально для него написал когда-то Аркадий Аверченко. Он показал все стадии опьянения и когда дошел до места, где масленичный визитер, упившись, закусывает вместо блина пробкой, молодой прокурор оттаял: долго сопротивляться хенкинскому таланту, юмору и обаянию невозможно было!
И суровый при исполнении своих обязанностей юноша позже стал другом нашего, уже политотдельского, театра, он даже пытался растолковать нашим актерам основы марксизма…
Итак, мы перешли в политотдел и стали вместо иронически-эстетского театра солдатским театром. И паек красноармейский получали, и зритель появился новый, а что играть для него — не знали. Поначалу все оставалось по-прежнему: пели какие-то изысканные старинные песни и романсы, разыгрывали инсценированные новеллы Боккаччо (а бойцы удивлялись нашему бесстыдству!), показывали ожившую игрушку «Катеньку», а бойцы смеялись — взрослые, а игрушками балуются! Но вскоре получили мы через политотдел не очень интересные, но грамотные и на современные темы написанные пьески, нашли и песни и сатирические рассказы.
Мы и бойцы начали уже понимать друг друга, как вдруг прислали нам плакатно-агитационное политическое обозрение с участием Пилсудского, Ллойд-Джорджа и Мильерана с мадам Антантой во главе, — и все актеры завопили… Если мы были профанами в политике, то автор обозрения был еще большим профаном в драматургии! «Драматург», впрочем, не был виноват: писание пьес не входило в его прямые обязанности, и написал он свой шедевр, как потом, смеясь и оправдываясь, говорил мне, не по вдохновению, а по поручению:
— Слушай, там в театре играют черт-те что, написал бы ты им что-нибудь сегодняшнее, политическое…
— Да я никогда в жизни…
— А я, думаешь, с детства дивизией командую?
— Да, но я…
— Что ты? Что ты? Ты человек грамотный, подкованный, а писателей у нас в политотделе нет, вот ты и напиши.
И он выполнил поручение по мере сил своих, а был он до войны врачом-гинекологом, а во время войны «врачом за все»…
Как бы то ни было, современный репертуар мало-помалу вытеснил со сцены пудреных маркизов, политический вакуум в головах наших актеров стал понемногу заполняться, и мы стали популярным среди красноармейцев веселым театром. Приходили к нам бойцы в часы отдыха прямо из теплушек, и тогда зрительный зал, ощерившийся винтовками, был похож на военный бивуак.
Много интересных людей, и приезжавших из Москвы и здешних политических и военных работников, побывало у нас. Со многими из них я потом встречался в Москве.
На обеде у Михаила Николаевича Тухачевского познакомился я с Семеном Михайловичем Буденным. Об этой встрече я напомнил ему со сцены Центрального Дома Красной Армии через тринадцать лет, в день его пятидесятилетия. Сидел он в третьем ряду, а позади, обняв его за плечи, сидел и смеялся Климент Ефремович Ворошилов: почти так же, как тогда в ростовском «Паласе».
Тогда, в Ростове, Тухачевский был еще совсем молодым. Красавец, уже прославленный в боях, он был другом театра. Помню, как-то, уходя от нас, он надел свою черную кожаную тужурку, попрощался, но задержался и рассказал, как в детстве дразнил свою религиозную бабушку, — назвал кошку «Иисусом» и назло бабушке кричал на всю квартиру: «Иисус, кс-кс-кс…»
Огромное впечатление произвел на всех нас Анатолий Васильевич Луначарский, этот будто бы не агитирующий агитатор и не ораторствующий оратор. Каждым просто сказанным словом, каждым доводом, каждым примером он сдирал с мозгов наших коросту аполитичности…
Когда он говорил о чем-нибудь, и говорил с огромным знанием дела, вы чувствовали, что он знает об этом во много раз больше. И позже, уже в Москве, при встречах с Анатолием Васильевичем в концертах, на спектаклях, у него дома, я по актерской привычке наблюдал и анализировал его слова и поступки и всегда наслаждался его редчайшим умом и тактом. Как умел он радостно восхищаться хорошим, удачным в театре, и как необидно разносил в пух и прах плохое! Как он хохотал, когда со сцены пели частушки, в которых подшучивали над его пьесами!
Приехал в Ростов Демьян Бедный. Был у нас. Во время спектакля что-то сказал мне, я ответил, и Ефим Алексеевич пришел за кулисы. Мы познакомились и потом в Москве очень подружились; он бывал у меня, я у него — и в Кремле и, позже, на улице Горького. Вот тоже настоящий энциклопедист, всеобъемлющий, но отнюдь не добродушный ум, зло громивший все плохое в искусстве и в жизни. Но с друзьями и приятелями Ефим Алексеевич был обаятельным собеседником. Много вечеров мы провели с ним в «Кружке друзей искусства и культуры», в компании с его любимыми артистами — Борисом Самойловичем Борисовым, Николаем Павловичем Смирновым-Сокольским и с другими людьми, обладавшими чувством юмора — качеством, без которого общаться с Ефимом Алексеевичем нельзя было. Тогда, в Ростове, он подарил мне книжку своих стихов, и мы читали и инсценировали несколько его произведений.