Шрифт:
Старуха вернулась к трубке с сообщением: Лапатухина дома нет. Юрий Иванович позвонил вновь, подошла другая старуха. Он попросил передать Лапатухину, если тот вдруг забежит домой или позвонит, что в половине четвертого у дверей ресторана «Прага» его ждет старый друг.
Вернуться к материалу Лапатухина не пришлось, влетела румяная дева из отдела писем в ситцевой, с оборками юбке, с шелковым платком в вороте блузки. Намеченная на август проверка по письмам не состоялась — проверяющие инспектора у соседей, тремя этажами выше, там главный получил выговор, а к нам явятся в конце месяца, официально предупреждены, ужас какой, скорей бы отмучиться. Вы на все письма ответили? Десяток просрочен, пожалуй, да что вы волнуетесь, у вас ведь система, цветок моей души, у вас ведь порядок, звезда моих очей. Ох, поймут ли, так волнуюсь, так волнуюсь, есть у вас пять минут? Будто вы комиссия, а я вам объясняю свой тройной шифр.
Дева пылко схватила Юрия Ивановича за руку и потащила в свой отдел, треща бижутерией. Там сгребла на край стола деревянные подсвечники, сумку, пудреницу, глиняные раскрашенные фигурки. Чертила схему. Юрий Иванович ничего не понимал, кивал и глядел, как покачиваются девины бусы, временами касаясь столешницы. Из коридора слышался голос секретарши: «На планерку!»
В половине четвертого Юрий Иванович нашел Лапатухина у дверей ресторана «Прага».
— Может, и перекусим в Доме журналиста, — сказал Юрий Иванович, — но попозже… У тебя в материале упоминается молодежное КБ при НИИ где-то в арбатских переулках.
— Я теперь и не найду…
— Мне, Рудоля, заметь, два дня переписывать твой очерк, после того, разумеется, как в ЦК комсомола я возьму информацию о студенческих и молодежных КБ по республикам. На что тоже отдай полдня.
— Но ты получаешь двести восемьдесят… — Лапатухин повел носом, из дверей кулинарии тянуло запахами сдобы и жареного мяса. — Премии гребешь, какое-то еще отпускное пособие.
— Лечебное пособие, — поправил Юрий Иванович, — семьдесят процентов от оклада. Но не лучше тебя ем, не больше сплю и одет хуже тебя.
— Зато два раза в месяц у кассы. А я когда еще получу за этот материал? Сейчас ноябрь, номер выйдет в марте… Вы теперь всякий раз опаздываете, да пока разметите… протелитесь, выходит, только в середине апреля получу деньги.
— Да, середина апреля. Да, никто другой не брался за тему о молодежных КБ, в самом деле — дохлое дело. Но, Рудоля, ты реализуешь свои трансцедентальные возможности выходить за пределы собственной жизни. После смерти останешься в человеческой культуре как автор проблемных материалов о молодежных КБ, о животноводческих комплексах, о проблемах сои на Дальнем Востоке. Под своим именем, Рудоля, не анонимно. А я? Я был Лапатухиным, академиком Линой Штерн, был мастером тульского СПТУ, Вилем Липатовым… — В этом месте Юрий Иванович прервал рассуждения, обнаружив, что Лапатухин отстал: покупает пирожки у лоточницы.
Он переживал, на этот раз с тоской, разговор с Лапатухиным, вечером возвращаясь из Ленинской библиотеки. В феврале готовился юбилей журнала, одним поручили банкет, другим концерт, поиски помещения, выступающих со звучными именами, а Юрию Ивановичу — написать болванку доклада главного. Тяжелое было дело, опустошающее и одновременно волнующее — читать старые подшивки. Из колонок незатейливых шрифтов, подпертых массивными клишированными заголовками, рисунками, лобовыми, как плакаты, фотографиями трактористов и авиаторов, доносились голоса людей, писавших в журнал в тридцатых, в сороковых, в пятидесятых. Никто не помнил их имен, месяц жил журнал. Раздирали на листы, оклеивали стены, бабы на станциях продавали вареную картошку и мелких жареных карасей в бумажных фунтиках, и летели сальные листы над откосом. Лишь здесь, в книжках, сшитых библиотечными переплетчиками, жила их речь. Кто еще, когда заглянет в эти страницы? Юрий Иванович выписывал иные фамилии, потом бросил — куда их! К чему перечислять, в докладе они сольются в шумовой ряд. В прошлом году к нему в редакционную комнату вошла пожилая женщина, от порога стала говорить о сыне, он был литсотрудником журнала, уходил из редакции на фронт, не вернулся. Называла и фамилию, Юрий Иванович не знал фамилии, а она, мать, говорила свое: сын был литсотрудником — и чего-то ждала, чего?
Каждый вечер из ворот Александровского сада Юрий Иванович поворачивал на Красную площадь, там улицей Куйбышева выходил к станции метро. Провожал несколько поездов на «Текстильщики» — кого он мог увидеть в этот час? Дочь в маленькой комнате, за отцовским столом, читает, в волнении потирая чуть приплющенную, как у отца, переносицу. Сын у телевизора в большой комнате или с дружками во дворе, там у них скамейка за песочницей. Постояв, Юрий Иванович брел на противоположную платформу. Доезжал до «Пушкинской», пешком добирался до Селезневки. За ужином говорили неохотно, Эрнст уставал не меньше: день-деньской у себя в клинике слушал исповеди и жалобы людей, убежавших в болезнь, истериков, людей с нарушенной речью, затем ехал в библиотеку на Профсоюзную или к преподавателю английского. Он писал методику выявления дислексиков. Юрий Иванович читал ее, запомнил одно место, которое отнес к себе; говорилось о дислексиках с нарушениями слуховых восприятий, они не могут выключить посторонние звуки: шум улицы, музыки, которые автоматически игнорируются нормальными людьми; учителя обвиняют таких детей в рассеянности. Методику Эрнста не то отвергли, не то вовсе не собирались выявлять дислексиков, теперь он писал брошюру о дислексиках, листа на четыре авторских, искал литературу, а литература на английском, и той мало: в США небольшая школа-интернат.
Холостое состояние, считал Эрнст, оставляет ему силы на дислексиков. Уж лучше бы толстушка-хохотушка какая-нибудь, крутил бы с ней любовь, говорил про себя Юрий Иванович, заставши вечером шумного Ермиху или другого дислексика, выловленного Эрнстом из потока пациентов.
Ермиха приходил с сыном Мишей, этаким мохнатым зверенышем, учеником СПТУ, поразительно похожим на отца в отрочестве. Юрий Иванович отсиживался в другой комнате, раздраженно думал: ну какие тут тесты. Дело у Эрнста, видимо, двигалось, на его столе поверх таблиц и электрокардиограмм, снятых при кризах, лежали листочки с записями, и про Ермиху было:
«Формы раннего влияния, выражающие их символы могут продержаться в рамках данной личности десятилетия. У Ермихи блатной комплекс, который родился в попытках разрешения его эмоциональных проблем как дислексика. Комплекс проявляется ныне в стычке с мужчинами его лет, при этом он делает „протокольную морду“, сыплет словами, заимствованными еще мальчиком, и не пользуется при том современными словообразованиями.
У его сына Миши те же проблемы: дефект речи, зрительные расстройства и т. д., но мое понимание, а также придуманные для него упражнения, наши с ним успехи в приобщении его к жизни в актуальной среде (в СПТУ он, как все, именно потому, что любит делать руками) настолько компенсировало его отставание от сверстников, что он преодолел свою растерянность. Он ищет опору не в группе, которая бы, как в случае с Ермихой, за защиту потребовала быть „как мы“, а успешно ищет опору в самом себе».