Шрифт:
В шесть рук, касаясь друг друга плечами, укладывали в папку сухие листы карт, где глинисто-рыжими стали нанесенные черной тушью контуры, цифры, слова, и слабыми пятнами лежала выцветшая акварель. Листы, сложенные многократно, не удавалось сложить по-прежнему, листы лопались по сгибам, если чуть не угадывали последовательность сложения. Промучались допоздна, папок не хватало.
На другой день он возвращался в Москву. Пошел проститься с Ильей. В Доме культуры на первом этаже ни души. Его интерьер состоял из будочки кассира, бачка с питьевой водой, нескольких плакатов и диаграммы с зигзагами: рост производительных сил совхоза.
В зале обтертые крашеные стены, сдвинутые в угол ряды стульев, на заднике изображена вспаханная пашня. Танцевало несколько пар, что называется, шерочка с машерочкой. Погас свет, в зале завизжали, затопали, радиолу врубили на всю мощь. Налетел кто-то тяжелый, по лицу ударила струя воды. В противоположном углу девичий голосок закричал:
— Ой, мамочки! Ой, умираю!
Зажегся свет. На середине зала топтался черемискинский пастух Паня Сковородников в вывороченном мехом наружу полушубке. Пол был залит. В коридор прошмыгнул парнишка с клизмой в руке.
Появился снизу директор Дома культуры, человек в соломенной шляпе, закричал:
— Ты что, Сковородников, давно в милиции не бывал? Сейчас позвоню, живо приедут. А не то расправлюсь своим судом, так что дорогу сюда забудешь.
— Паня, Федор Григорьевич тебя лечил? — спросил Юрий Иванович. Всех он спрашивал о том же и записывал, вдруг сгодится.
— Ага, я маленький был, — отвечал Паня, — прочитал в книжке про грибы, под землей растут, накопал чего-то там в лесу… Федор Григорьевич выхаживал. Все он удивлялся, когда я парнишкой был: как ты, говорит, Паня, без часов-то пригоняешь коров поить минута в минуту. Я показал. Отломите, говорю, палочку по мизинцу, вставьте между большим и указательным — и боком к солнцу… Он удивлялся, когда по часам проверял.
Илья на втором этаже, в библиотеке, стоял у окна. Унылый он был, встретил Юрия Ивановича исповедью. Любит он Черемиски, с детства сюда ездит и дом любил прежде, а нынче жизнь не задалась, холодная весна тому причиной, что ли? Не раз он принимался передвигать мебель, расстилал и так и этак половики и выделанные овечьи шкуры и не мог обжить дом с его пустыми сенями, запущенными, холодными, с чердаком, где кто-то постоянно ходил, с мрачной кухней, с голыми холодными комнатами. Доски пола в сенях ухали, когда ступали на них, у Ильи сжималось внутри, он делал приветливое лицо и выходил в прихожую и стоял с этим лицом, дожидаясь, пока дернут дверь. Дом был для него безнадежно лишен главных свойств жилья — он не укрывал, не защищал, был неуютен. Без спроса, а чаще без стука Уваровск вторгался в дом в образах каких-то парней, беременных женщин, старух с лукошками, школьников, и все шли к его деду Федору Григорьевичу. Илья вынужден говорить с ними, а о чем говорить, он не знает. Здесь, в Черемисках, его постоянно томит чувство, что его ждут в другом месте.
Уваровская больница с двадцатых годов располагалась в особняке владельца прииска Парамонова, колоброда и бражника, ворота у него не закрывались. Закончил жизнь Парамонов дворником здесь же — в изумлении перед превратностями судьбы и утешаясь тем обстоятельством, что его внук Леня Муругов родился в его особняке. В истории Уваровска беспечный владелец прииска остался в присловье «шире, чем у Парамонова», то есть ворота настежь, всяк заходи. Парамоновский обычай сохранялся, во двор больницы Юрий Иванович вошел через распахнутые ворота. У каменного крыльца двое мужиков на радиаторе машины кромсали арбуз, раскладывали ломти среди стаканов. Арбуз в июне-то, да на Урале — о, летал здесь дух Парамонова, вчистую прогулявшего свой богатый прииск ко времени революции.
Когда Юрий Иванович стал подниматься на крыльцо, выскользнула женщина в белом халатике и шапочке, этакая куколка, и стала, оттягивая двери. Вышли на крыльцо одновременно Федор Григорьевич со сверточком и роженица в чем-то пестро-веселом. Случилось, что на середине лестницы Федор Григорьевич — ступил ли неуверенно, угодил ли носком в выемку? — сунулся вперед. Юрий Иванович обнял его, старик также успел его обхватить, другой рукой прижимая ребеночка. Так, обнявшись, они едва не скатились с крыльца.
Мать с ребенком увезли, Федор Григорьевич глядел на березы, сильно изреженные возрастом, с побуревшей корой. Что видел за ними? Как в былые годы сбегал с крыльца своего дома в Черемисках — в накрахмаленной сорочке, с подстриженной бородкой, а из окна глядела молодая жена?
Подушечкой пальца старик коснулся глаза, гася слезинку или убирая старческую влагу, вздохнул и повел Юрия Ивановича за больницу, там, на бывшей рыночной площади, он заложил акушерский корпус. Они очутились среди глинистых бугров.
— Фундамент простоял год как день, — бодро сказал Юрий Иванович. Федор Григорьевич молчал, не хотел говорить, что посылал санитарок стесывать бурьян с бугров.
— Ставить роддом никаких денег у нас не хватило бы, — сказал затем Федор Григорьевич. — Но вот снесли рынок, и возник вариант акушерского корпуса. Пищеблок, прачечная, стерилизационное — все в общем корпусе. Тепло от общей котельной. Что и говорить, я начинал стройку будто кустарь. Здешний инженер-строитель просчитал мне, можно ли посадить здание на этом участке, просчитал общую смету. Инженер-электрик посчитал свое. Сделали проект привязки. Проект купили в Новосибирске в Центральном институте типовых проектов, как бы по перечислению. Позже нам в областном Гражданпроекте сделали индивидуальный. На общественных началах сделали молодые специалисты — Пал Палыч освободил их на год от картошки. Отличный проект вышел, молодежь консультировалась в Московском проектном институте Минздрава. Там при архитектурных мастерских отделы медицинской технологии. Каким образом в расчете на стольких-то квадратных метрах располагается оборудование? Или же: не годится мраморный пол в операционной. Уроненный скальпель высечет искру. Эфир может воспламениться. Мы применяем его для ингаляционного наркоза, в масляной клизме для обезболивания родов.