Иванов Анатолий Михайлович
Шрифт:
– Остатки от прежнего состава крепко помогают. Знаешь, штрафник, побывавший в бою, совсем другой человек. Удивительно порой, как несколько часов, иногда даже минут - хотя короткие бои у нас случаются редко - меняют людей. Такие уркаганы, что пробы ставить уже негде, вроде вон моего ординарца, человеческий облик обретают. А то и ягнятами становятся. Туда ведь, за край жизни, заглядывать страшно, там можно многое увидеть. И весь уркаганный лоск сразу лохмотьями слезает... Ну что ж, Яков...
– И Кошкин протянул руку.
То ли потому, что Кошкин назвал его просто по имени, то ли оттого, что в голосе командира штрафной роты явственно прозвучала искренность, сердечность даже, Алейников вдруг опять разволновался, как мальчишка, почувствовал, что к лицу подступила вся кровь. И, еще больше смешавшись от мысли, что Кошкин заметит его состояние, торопливо схватил протянутую руку, но не пожал ее, а грубо дернул Кошкина к себе, обнял за горячие плечи.
– До свидания. Спасибо... Останемся живы - встретимся в Шантаре.
– Встретимся, Яков Николаевич, чего ж...
– сбивчиво промолвил и Кошкин.
– Непонятно мне только: чего ж ты этого типа... этого Зубова не расстрелял?
– неожиданно для самого себя проговорил Алейников.
– Он же снова может...
– Не думаю, - ответил Кошкин, оправляя гимнастерку.
– И как тебе сказать? Любопытен мне чем-то этот тип.
– Чем же?
– Ну как же... Ведь сын нашего классового врага, как говорится, царского полковника, колчаковского карателя, с которым мы в гражданскую дрались, усмехнулся Кошкин.
– Как-никак пусть под гнетом закона, но воюет за интересы, противоположные интересам его отца... Эта троица - Зубов, Кафтанов, Гвоздев прибыла в роту давно. Участвовали уже в двух боях. И странное дело - ни один из них даже царапины не получил. Будто заколдованные. Все трое барахло человечье, конечно, но в боях вели себя по-разному. Кафтанов и Гвоздев все норовят в бою за спины других. А Зубов в самое пекло лезет. А он у них главарь... Что он, смерти ищет? Или что-то тут другое?
– Смерти-то вряд ли. На ранение рассчитывает.
Кошкин глянул на часы, машинально проверил, все ли пуговицы застегнуты на гимнастерке.
– Может быть, и так. Но люди, Яков, интересные, что ни человек, то... экземпляр. А в Валуйках, по-моему, он, стреляя в меня, промахнулся умышленно.
– Да? Зачем же тогда стрелял?
– Ну, у них, у воров, не как у фраеров, - усмехнулся Кошкин.
– Надеюсь, жаргон их знаешь? Штрафники из уголовщины все считаются ворами. Остальные для них фраеры. А воры живут и здесь по своим законам... Возможно, Зубов провинился в чем-то перед другими, более могущественными ворами, а те приговорили его таким образом загладить вину. Может, задолжал кому. Или просто в карты меня проиграл. У нас ведь и такое бывает. Нынче весной двух командиров взводов таким образом потеряли. И виновных не нашли, к сожалению.
– Где ты находишь мужество... командовать этой ротой?!
– воскликнул невольно Алейников.
– Н-да... А я вот тоже не могу тогда понять: где ты, Яков Николаевич, берешь мужество, чтобы в тыл к немцам ходить, в самое их логово?
– И командир штрафной роты в третий раз глянул на часы.
– Ну, извини, мне давно пора. Каждый бой для нас - это бой-прорыв, топтаться на месте, а тем более отступать мы не имеем права. Так что надо мне подготовить роту.
– Кошкин взглянул на Алейникова и чуть изменившимся голосом, отчетливо выговаривая каждое слово, переспросил: - Значит, боялся попасть в командиры к штрафникам?
В глазах у Алейникова вспыхнули колючие искорки. Алейников это почувствовал сам и тут же притушил, спросил с грустной горечью:
– Смеешься?
– Да нет, Яков. Командовать штрафной ротой - не мед пить, - со вздохом ответил Кошкин.
– Но приказали б тебе - и стал бы командовать.
– Голос его дрогнул и посуровел, зазвучал жестче, на скулах вспухли и заходили желваки. Идет война с жестоким, озверевшим врагом. Не на жизнь, а на смерть идет! И тут не до личных эмоций и желаний. Надо будет Родине - мы выполним любой ее приказ. Любой!
* * * *
Алейников, перебирая в памяти разговор с Кошкиным, спускался по тропинке к речке, где остался Гриша Еременко с машиной. Тропинка шла по косогорчику, заросшему травой, еще не пожелтевшей под солнцем, но и давно не свежей. Слева чернели две, одна возле другой, огромные воронки от тяжелых снарядов, в каждой яме могло бы спрятаться по танку. В траве и по краям белели искрящиеся шарики поспевших одуванчиков, и Алейников почему-то подумал: "Интересно. У каждого жизнь своя. Наверное, уж после того, как сюда упали снаряды, одуванчики успели расцвесть, созреть и дать семена..."
Все время, пока разговаривал с Кошкиным, у него было почему-то желание сообщить, что тут неподалеку еще несколько их земляков, и удивить, что один из них, Федор Савельев, предал Родину, служит у немцев карателем, но не сообщил, как-то не нашел для этого подходящего момента в разговоре и теперь жалел об этом.
Тропинка вильнула в низкорослый кустарник, выбежала из него на речную луговину, и там, у края кустарника, в жидкой тени, сидел Зубов и строгал перочинным ножом прутик. Метрах в двухстах от Зубова стояла на берегу речушки машина Алейникова, блестя под солнцем вымытыми стеклами. Еременко в одних трусах лежал рядом с машиной на траве, загорал. "Ишь химик", - с завистью, но без раздражения подумал Яков, вспомнил вдруг второй раз за сегодняшний день жену Галину и ее сына и то, как они все втроем ходили иногда на Громотуху и жена, накупавшись, подолгу лежала на песке или траве - она очень любила загорать. "Где она сейчас?
– подумал он.
– Врач же, на фронте, видимо. Жива ли?"