Шрифт:
Несмотря на недовольные вздохи Гвоздева, Сабанов сел на кровать, а Огородов поставил перед ним свечу.
— «Именной высочайший указ правительствующему сенату от 9 ноября 1906 года, — значительным голосом начал Сабанов, положив на газету оба кулака. — Манифестом нашим взимание с крестьян выкупных платежей за надельные земли отменяется с 1 января 1907 года. С этого срока означенные земли освобождаются от лежавших на них, в силу выкупного долга, ограничений, и крестьяне приобретают право свободного выхода из общин, с укреплением в собственность отдельных домохозяев, переходящих к личному владению, участков из мирского надела…
В обществах, в коих в течение 24 лет, предшествовавших заявлению отдельных домохозяев о желании перейти от общинного владения к личному, не были общие переделы, за каждым, сделавшим такое заявление домохозяином укрепляются в личную собственность, сверх усадебного участка, все те участки общинной земли, которые предоставлены ему обществом в постоянное, впредь до следующего общего передела, пользование.
Каждый домохозяин, за коим укреплены участки, надельной земли, имеет право во всякое время требовать, чтобы общество выделило ему, взамен сих участков, соответственный участок, по возможности к одному месту.
Правительствующий сенат к исполнению сего не оставит учинить надлежащее распоряжение».
Читая, Сабанов все более и более терял выдержку, значительность в своем голосе, видимо, заражался радостным возбуждением и начал наконец восклицать, хвататься обеими руками за очки, а слова «имеет право во всякое время требовать» повторил дважды, обстукивая их кулаком по-столу.
— Что скажет теперь господин вольный хлебопашец? — обратился он к Огородову, едва сдерживая распиравшее его ликование, будто не царь сокрушил русскую общину, а он, Павел Митрофанович Сабанов. — Молчишь, брат? И правильно делаешь. Великие минуты в словах не нуждаются, сказал Гёте. Однако не ручаюсь, он ли. — Сабанов вылез из-за стола, расправил плечи и, весь большой, хватко сцепил за спиной руки в замок. — И пусть теперь я околею в этой каменной коробке, зато своего дождался. Это внушает мне уважение и к моей жизни, и к моему делу. Черт возьми, сегодня уже двадцать пятое — значит, наша хлеборобная Россия уже две недели живет праздником.
Сабанов крупно вышагивал от стола к двери, вроде бы одним махом срезая толоку между ними и едва не наскакивая на них. Огородов, присев на свое место за кроватью, следил за ним и впервые остро почувствовал, как гнетуще мала камера даже для одного человека.
— Повеселели от объедков, с барского стола вам сбросили, — не повернувшись от стены, всхлипнул Гвоздев. — Теперь вам работы хватит — лизать сапоги самодержавию. Впрочем, на то вы и созданы.
— Друзья мои, самодержавие само разрушает стены своей крепости изнутри. Нам легче будет брать ее. А силу этого закона глубже всех поймет и прочувствует тот, кто пашет землю и дает хлеб нам.
Гвоздев резко повернулся и, захватив рукой горло, хрипло выкрикнул:
— Перегрызетесь, черт. Да туда вам и дорога.
— Все будет, — согласился Сабанов. — И драки будут, а резня будет, но исход к труду и через труд к благоденствию найден. И равенства не будет. Да оно и не нужно, это равенство. Приравнять людей можно только к низшему уровню. Конечно, манифест вызовет лютую ненависть у крупных землевладельцев, потому как они в многомиллионной массе трудового прилежного крестьянства увидят неодолимого конкурента. Каждый крестьянин в плодотворном труде осознает свою личность, сумеет выйти из общинного стада и станет гражданином, способным верно думать и созидать свое благо и благо государства. Конечно, там, где община живуча, пусть живет, бог с нею, как говорится. Но в целом Россия должна сбросить с себя это. Ведь в основе доброустроенного общества лежит личность свободная, энергичная, самостоятельная, одухотворенная собственностью.
Огородов слушал Сабанова и, научившись ничего не принимать на веру, обдумывал, что же сулит деревне новый закон. Может, это очередная хитрость чиновника, чтобы окончательно сбить с толку мужика и еще нещаднее захомутать его. «Аукнул царь-батюшка хорошо, а вот как оно отзовется внизу. Да, поживем — увидим».
Утром в камеру пришел фельдшер, щеголь, при галстуке, в офицерских начищенных сапогах на высоком подборе. Молодое лицо у него было чисто выбрито, свежо, от больших красных рук пахло земляничным мылом. А серый казенный халат сидел на его широких плечах кое-как и застегнут был только на одну пуговицу — этим фельдшер подчеркивал свое пренебрежение к тюремным порядкам и тюремной медицинской практике, которой он занимается только из-за денег.
Подойдя к кровати, он своими сильными пальцами легко повернул Гвоздева на спину, согнутые ноги у которого, как чужие, остались лежать коленями к стене. Фельдшер поочередно, сперва на левом, потом на правом глазу Гвоздева, за ресницы оттянул верхние веки и, защемив все теми же кончиками пальцев краешек одеяла, натянул его на лицо покойного.
Через полчаса пришли два арестанта с носилками и положили на них труп Гвоздева, закинув его мятым халатом, которым Гвоздев почти не пользовался последнее время. Пожилой тощий арестант, все время поддерживавший сползавшие штаны, спросил:
— А вещички евонные иде?
— Кому сказано, живо! — скомандовал от дверей дежурный жандарм и нетерпеливо загремел ключами.
Тощий арестант успел из-под подушки выхватить какой-то тряпичный сверток и сунул его в изголовье носилок.
XXVII
Сабанов свернул одеяло и подушку Гвоздева, положил их к двери. Охлопав ладони, качнул головой:
— На прошлой неделе ему сделалось совсем лучше, я понял: конец. Изрядно он помотал мои нервы. Уж вот помотал.
— Да стоило ли обращать внимание, — успокоил Сабанова Огородов и сел к стене на пол. Сложив руки на своих поднятых коленях, добавил: — Чуял конец и злился, ровно осенняя муха. Предсмертная ненависть.
— Ну нет, Огородов, не скажи. Это, брат, далеко не муха. Это нарождающийся тип страшного человека, у которого нет ни теории, ни цели, а есть инстинкт вида — умертвить все, что способно хотя бы к малейшему противлению. Гвоздев, между прочим, не говорил лишних слов. Нет. Он выпевал свою душу. А как-то однажды обронил: нас-де, он имел в виду себя и своих товарищей, отважных гонцов нового времени, уничтожат и проклянут, но мы успеем заразить духом вражды и подавления весь мир. Так оно и будет в конечном итоге: такие, как Гвоздев, озлобят всех, слабых и невинных, правых и мудрых. Тот же звериный инстинкт соберет их в легионы, и они, оголтелые, в прахе повергнут все во имя обладания властью: историю народа, его культуру, его язык, религию, нравы, обычаи, географию. Сгонят людей со своих мест, перемешают их, заразят взаимной враждой и разобщением, собьют в трудовые поселения. При этих условиях даже по природе своей робкий и покорный схватится за оружие. А им только того и надо: ведь нигде нельзя так утолить жажду крови и беспощадия в полную меру, как только над восставшим рабом. Да и лучшего урока для порабощенных вряд ли придумаешь.