Шрифт:
— Уходи прочь! Злюка такая!
Коля заревел в голос и опять полез на колени к матери, обхватил за шею.
— И я хочу тоже.
— Ну, погоди, погоди, — утешала его мать, — вот покормим девочку, положим в коляску, тогда я с тобой буду.
Но Коля и слышать ничего не хотел.
— Она гадкая. — И снова замахнулся, но мать вовремя удержала руку.
— Да нет. Она маленькая еще и глупенькая. А ты у нас большой, ты у нас умный.
— Ай… — всхлипывал Коля, прижимаясь к матери, к ее теплой груди и ласковым рукам.
…А Чесик так и стоял за сараем, глядел на всех их троих и мучительно пытался что-то вспомнить. И никак не мог.
Он видел, как пани председательша кормила грудью ребенка, как ласкала, нежно гладила и целовала Колю, и словно видел уже не их, а какую-то другую женщину и других детей… Правда, та, другая, была в платочке, в чем-то темном, и ребенок на руках у нее тоже был завернут во что-то темное. И мальчик так же сидел рядом. Только не на коленях у нее, а на выступе печки… Больше ничего он не помнил, только старался вспомнить. Где видел он такое? Когда это было? Кто была та женщина?
— Пани председательша… — Шепчет Чесик. — Мама, мама!.. — повторяет он, вдруг узнав ее. Только где она была столько лет? Почему так долго не приходила?
— Мама! — громко, во весь голос, кричит Чесик. — Мама!..
И бежит по грядам, по жнивью, через жито, к своей старой хате, что стоит теперь вместо бани на берегу речки. На борозде остается лежать только шапка Чесика. А в шапке горсти две ягод — для пани председательши.
1964
ОДНО МГНОВЕНИЕ
С. Г. Р.
…Потом, в своей мастерской, Сивцов весь день ощущал себя совсем молодым. Словно и не было этих сорока восьми прожитых лет, словно всего их каких-нибудь двадцать.
Обычно он начинал сразу несколько работ. И среди них была одна, самая главная. К ней-то он и прикован был, как каторжник к тачке. Даже в те дни, когда не мог заставить себя подойти, тронуть кистью. Но всегда среди его работ было что-то и для души. Вот и теперь «для души» эти почти написанные уже полевые колокольчики в белом фаянсовом кувшине на окне (приказ младшей дочери: «Папа, мне нарисуй!»). В окно врывался и слегка раскачивал тюлевую занавеску ленивый июньский ветерок. Гудел шмель. За занавеской… Впрочем, за каждой занавеской есть, наверное, какая-то своя тайна.
«Тачка каторжника» и то, что приносило удовлетворение, как ни странно, занимали в мыслях его и в сердце место рядом. Особняком стояли и время от времени давали о себе знать совсем иные, мало приятные хлопоты. Подшучивая над собой, Сивцов именовал их: «Для дома, для денег, для жены».
На этот раз («для дома, для денег, для жены») на его столе лежала пухлая, на четыреста страниц, рукопись. Он никак не мог одолеть ее, — только принимался за чтение, как сразу клонило в сон. Был уже подписан договор и аванс истрачен, а у него набросок только одной заставки.
…Ни разу не передохнув, Сивцов легко взбежал на шестой этаж, на свой насест, как окрестили друзья его мастерскую.
Не ощутил он привычного раздражения и при виде докучливой рукописи, лежащей на столе, только хлопнул рукой по обложке: ладно, мол, когда-нибудь дождешься и ты меня.
Затем с шумом распахнул окно и, перегнувшись через подоконник, какое-то время смотрел вниз, в соседний сад, в глубине которого белели розы.
«Я встретил вас — и все былое в отжившем сердце ожило; я вспомнил время…» Он не вспоминал ничего, он давным-давно позабыл эти слова. Мелодия старинного романса и слова эти вдруг сами откуда-то выплыли, нахлынули, взяли его в плен. У Сивцова не было ни слуха, ни голоса. Он решался подпевать, подтягивать только в дружеской компании. И сейчас тоже, сфальшивив на первой же ноте, сразу умолк. Закинув руки за голову и слегка откинувшись назад, он, все еще глядя в окно, читал тютчевские строки: «Как поздней осени порою бывают дни, бывает час, когда повеет вдруг весною и что-то встрепенется в нас… Тут не одно воспоминанье, тут жизнь заговорила вновь, — и то же в вас очарованье, и та ж в душе моей любовь!..»
Боже мой, все длилось только одно мгновение. Одно мгновение. Трамвай внезапно затормозил, и те, кто стоял в проходе, повалились друг на друга. И она тоже, чтобы удержаться на ногах, судорожно ухватилась за него руками. Он читал в эту минуту газету, и они стукнулись головами. Сивцов даже не успел разглядеть ее лица, почувствовал только, как его щеки коснулись ее волосы, ощутил их еле уловимый, нежный запах.
— Простите. — Испуганно и в то же время как-то озорно она взглянула прямо в глаза ему (какого цвета были ее глаза, он не разглядел) и стала потихоньку пробираться к выходу.
Он смотрел ей вслед, пока она не вышла из трамвая. Смотрел и чувствовал: вместе с нею сейчас уйдет, исчезнет что-то такое, что в одно мгновение сроднило, сблизило их. Он поклялся бы, что прочитал то же самое и в ее глазах, когда взгляды их встретились. Она вышла из трамвая и, стоя спиной к нему, ждала, пока проедут машины, чтобы перейти улицу. Он, не сводя с нее глаз, молил: «Обернись! Обернись!» Трамвай тронулся, и тогда она вдруг быстро обернулась, взглянула на окно, на него. Взгляды их снова встретились. Она быстро перебежала дорогу и остановилась. И снова обернулась. Может, поправила прическу — на улице был ветер. Сивцову же показалось, что подняла руку для прощания с ним…