Шрифт:
— Казки — це дило! Це добре! — И тут же половчее пристраивает на постели свою перебитую в колене ногу, чтобы было где мне поудобнее сесть рядом.
И Барысевичу нет письма. И Барысевичу неоткуда ждать вестей, и его землю, как и Петренкову, попирает вражеский сапог. Барысевич и не ждет писем. Только просит не отдавать в другие палаты пластинку с «Катюшей». Он и спит, положив ее под подушку. У Барысевича молоденькая жена Катя. И эта патефонная «Катюша» теперь единственное, что напоминает ему о том, о чем не скажешь словами. А если и захочешь вдруг — не сумеешь.
Барысевич белорус, мой земляк. И поэтому отношение у меня к нему особое, не такое, как к другим. Чувство это очень сложное, противоречивое. С одной стороны, мы с ним, с Барысевичем, будто одной пуповиной связаны — одними и теми же воспоминаниями и тревогами: о родной земле, о ее шумящих лесах, золотых нивах, таких далеких сейчас от нас и таких до боли близких нам тут, в этой заметенной снегом оренбургской степи. С другой стороны… Дружба наша никак не ладится.
— Чудная у меня землячка, — безнадежно машет он рукой. — К чужим она добрая, а вот к своим так…
И правда. У Барысевича длинный язык, такое сморозит, что уши вянут. И я не даю ему спуску. Мне хочется, чтобы мой земляк был лучше всех, а он этого не понимает, да и не пытается. О чем бы он ни вспомнил, о чем бы ни рассказывал, так или иначе, а умудрится свести речь на пол-литра, на свои победы у женщин.
«Тьфу!» — так и просится с языка в ответ на эту его трепотню. Да не выходит. Однополчане Барысевича о нем чудеса рассказывают. И в атаку он первый ходил, и один со своим пулеметом уложил чуть ли не целый немецкий взвод. И танки фашистские подрывал… Да и теперь вот, раненный в обе ноги, ни разу не застонет, не пожалуется на боль, разве что зубами заскрипит и пошлет, да так далеко, что если сестры в это время в палате, пулей вылетят.
— Замолчите, Барысевич, противно слушать, — обычно накидываюсь я на своего земляка, когда он вот-вот уже готов развязать язык «на полную катушку».
— Всем ей плох Барысевич! — огрызается он, но все же меняет пластинку: — Петренко ей хорош. Так он ведь старый уже. Пятеро детей у него. (Самому Барысевичу еще нет тридцати.)
— Да, хорош! — Я с трудом сдерживаю смех. — В сто раз лучше вас.
— Каипов, вот кто ей хорош… — Это уже Барысевич произносит шепотом.
— А может, хватит? Может, уже достаточно?
Барысевич чувствует, что перебрал, и смолкает.
— Сестра!..
Каипов не вскакивает, как другие, возбужденно с постели, не сердится, не отворачивается молча к стене. Он ждет. Ждет, когда я раздам все письма и газеты, когда разнесу книги, и только тогда подзывает меня:
— Сестра!..
Я боюсь этой минуты. Боюсь, что не совладаю с собой и тут же, в палате, на глазах у всех этих таких разных, ни в чем не похожих друг на друга взрослых людей, разревусь, как маленькая.
Каипов прикован к постели. У него поврежден позвоночник. Ему тоже неоткуда ждать писем. Увидев меня с пустыми руками, он никогда ничего не спрашивает, только протягивает загодя приготовленный белый треугольничек, адресованный в Бугуруслан, в эвакобюро. Я виновато опускаю этот треугольничек в карман своего халата, поправляю без всякой нужды одеяло на его постели.
— Ну, ну, — Каипов легонько похлопывает меня по руке, — все хорошо. Все в порядке, сестра.
«Да, да! Все будет хорошо», — хочется обнадежить и мне его, но язык не поворачивается и слова словно прилипают к пересохшей гортани. Я киваю головой: все будет хорошо…
Но что же это будет за «хорошо», когда доктора считают, что Каипов никогда больше не встанет на ноги… Он и сам врач и о своей беде знает все не хуже других. Однако об этом не только не говорит, наоборот, и виду не показывает, что понимает.
— Вы просили «Жана Кристофа».
— Спасибо. Да, я очень хотел. Спасибо.
Больше мы ни о чем не говорим. Каипов еще раз кивком головы благодарит и закрывает глаза. Я знаю, что он не спит. Он просто устал. Устал от этого короткого разговора, от бесконечного ожидания ответа, от безнадежности.
Так тянется день за днем. Так проходит месяц за месяцем. Где же они, эти ответы на белые треугольнички Каипова? Почему молчит этот Бугуруслан и его эвакобюро? Почему не пишут они, если ничего не узнали? Почему не сообщат, что не прекратили поиски, что ищут ее, эту Веру Николаевну, которую вот уже столько времени ждет прикованный к постели Каипов?
И я жду ее, эту совсем незнакомую, неведомую мне женщину. Я никогда не видела ее фотографии, и Каипов ничего мне о ней не рассказывал. Я просто сама придумала, вообразила ее лицо, голос, весь облик ее. И свыклась с ним, он стал настолько реальным, словно я прожила рядом с этой Верой Николаевной всю жизнь.
…Она была учительница. Когда утром я бежала на занятия в институт, встречала ее каждый день на бульваре. В темном костюме с белым воротничком, с непокрытой головой. Она тоже спешила и скрывалась за дверью школы тут же, неподалеку. Днем, после уроков, домой провожали ее подростки, ученики. Она уже не торопилась, ребята болтали все сразу, и невозможно было разобрать, о чем идет речь. Как она умудрялась понимать их и отвечать всем?