Шрифт:
— Пойдем на Юрковскую, будешь с нами. Моя мамо и тато будут и для тебя. Пойдем скорее, Иванко. Где эта Юрковская, где?
Она будто собиралась лететь.
— Маринця, и твой тато лежит возле моей мамы в морге. Глаза у него закрыты, а моя мама смотрит.
Предчувствуя что-то очень тяжелое, надвигающееся на нее, Маринця уже не говорила, не спрашивала ничего, а только смотрела на него, словно на какое-то страшное диво. Слезы уже перестали течь из глаз Иванка. Но он должен высказать все, словно после этого должно было вернуться все, что было раньше — там в Куликове, на их родной улице Загороде, когда еще все были живы и когда он с Маринцей играл возле своей хаты.
— Твоя мама, говорили люди, умерла на Юрковской, когда тато твой был еще жив. А Федорко и Василина и все твои тоже поумирали в «Капле молока».
Иванко будто даже легче стало, когда он все высказал.
— Маринця, хочешь винограду? На, ешь. Я маме нес, а она умерла.
Он протянул Маринце виноград, а она не брала его и словно ждала еще чего-то.
— А Даниляки уехали в Ростов. Твой тато тоже собирался туда и уехал бы, если бы не умер.
Маринця не плакала, не кричала и ничего больше не говорила. Стояла так, словно была уже не здесь, возле калитки Дома контрактов, где Иванко рассказал ей обо всем, что сталось, а где-то далеко, куда не каждому можно попасть.
Иванко взял ее руку, холодную, безвольную, и прошептал:
— Я тебе покажу, где здесь наше место. Будешь с нами.
Ему еще трудно было выговорить «со мной», и сам еще не верил, что он один, что все поумирали.
— Пойдем утром в морг. Еще сможешь увидеть своего тата… Я уже знаю, куда идти.
После этих слов Маринця словно сорвалась.
— Сейчас, сейчас пойдем, Иванко. Там тато, я увижу тато.
Она так говорила, словно могла застать отца в живых.
Но вокруг еще стояла ночь, и та звезда, что светилась вначале, тоже исчезла.
Из помещения вышел дед, возле которого в последнее время устроился Иванко.
— Идите-ка, ребятки, спать. Что это вы среди ночи здесь затеваете?..
— Деду, у нас все, все поумирали. И моя мама, и ее тато. Только мы с нею живые остались. А она нашлась и хочет сейчас идти в морг. Там тато ее еще лежат.
Дед перекрестился и взял детей за руки.
— Кто же тебя, моя сиротка, сейчас пустит туда. В трупарню ночью никто не ходит. А день настанет — иди, иди, моя деточка, к своему тато. Попрощайся с ним, легче ему будет в земле лежать. Что они думали, как умирали, что думали, когда оставляли малых детей?
Дед громко вздыхал, печалился, а Иванко и Маринця шли возле него притихшие, молчаливые, словно передали ему свое горе, чтобы выплакивал.
Он уложил их рядышком на полке. Закутывая ноги в тряпье, приговаривал:
— Сколько таких оставила война, сколько оставила!..
Маринця не заснула до утра. Как только стало светать, разбудила Иванка. Дед дал им по кусочку хлеба, но Маринця не хотела есть. Он приложил руку к ее голове.
— Детка моя, детка. Да ведь у тебя лихорадка. Как пойдешь?
Но Маринця ответила, что горячка уже ее трясла и теперь ей не страшно. Она пойдет к тату, что бы ни случилось. Скорее, скорее, пока лежит.
Вот уже Маринця с Иванком входят в подворье Александровской больницы. Осенняя листва слетает с деревьев. Сколько ее, этой листвы…
— А что, если тебя словят и опять положат в тифозный? — спрашивает Иванко у Маринци.
Но Маринця ничего не хочет слушать. Она должна, увидеть тато. Ей кажется, что от этого зависит, жить ему или нет.
Иванко возле морга застает человека, который уже водил его туда. Нашлась девочка, Маринця, а тато ее уже в морге. Нельзя ли ей посмотреть на отца? Человек такой добрый, такой ласковый.
— Боже мой, какое горе! Дети мои дорогие. Вот вам чесночок, потрите носы.
Человек тоже идет с ними внутрь.
— Я уже знаю, вуечку, где они лежат. Вы же меня водили к маме.
— Водил-то водил. А за день всякое могло статься. Холера и тиф косят народ. Могли ваших уже забрать, могли увезти.
Человек идет впереди, спускается по ступенькам, а Иванко и Маринця за ним. Входят в длинный, холодный коридор с узкими окнами. Сторож засветил свечку, чтобы виднее было идти.
— Еще лежит, еще лежит, моя мама. И твой тато лежит, Маринця, — говорит Иванко радостно. И он действительно рад, что застал их здесь, что Маринця может увидеть своего тато.
Иванко узнал мать только потому, что запомнил место, где она лежала. Лицо было не ее: синее, искаженное.
А Маринця не узнает отца. Только надпись на номерке, привязанном к его ноге, свидетельствует, что это Проць Породько, ее тато, и ему всего тридцать пять лет.
— Долго нельзя здесь стоять, сомлеете. Чуете, какой тяжкий дух. Пойдемте, дети, пойдемте от смерти, — говорит человек.
Маринця даже не знает, каково у нее на душе. Эти голые трупы, среди которых будто бы лежит и ее отец, отталкивают ее от себя. Скорее, скорее отсюда. Не здесь, а где-то в другом месте найдет она своего тато, свою мать. Может ли статься такое, чтобы их уже нигде не было?