Шрифт:
— А ты брось, не суйся, это не твое дело, — решительно отрезает он. — Тоже мне… "Служит верой и правдой"… Такие, как он, соломинки даром не поднимут.
И так же внезапно успокаивается. Поправив пилотку, поворачивается на каблуках.
— А о нем ты не беспокойся. У нас с ним свои дела…
Он говорит таким тоном, словно собирается рассказать очередную небылицу. Но тут же замолкает и бросается к Ване. Срывает с его головы кепчонку, ерошит волосы, потом снова нахлобучивает ее по самые уши. возвращается ко мне и продолжает:
— Делишки-то не бог весть какие, но все же… Я связан по рукам и ногам.
Он произносит эти слова с доверительной улыбкой, потом, прижав палец к губам — больше, мол, ничего сказать не могу, — удаляется.
По чести говоря, примирительный тон Силе обезоруживает меня. Сегодня он не такой ядовитый. Неужто что-то в Силе изменилось? Трудно поверить. При всем моем оптимизме, над которым он так любит подтрунивать. Нет, не верю я в такие превращения. А вдруг голод смягчил его? Голод — великий мастер, ему многое под силу. Да и неверно, что от него душа всегда черствеет. Голод может в другой раз и возвысить душу, смягчить ее, да, да!
Конечно, я сам понимаю, насколько рискованны подобные обобщения. И все же мне думается, что именно постоянный голод заставляет меня говорить часами. пока длятся наши нескончаемые марши. Мало ли давних событий воскрешается в памяти, пока вышагиваешь по дорогам: обида, нанесенная человеку, перехвалил, недооценил кого-то… И сожаления, угрызения, признания…
И обрушивал я все это на бедного Выздоагэ, который шагал молча рядом, примечая своим хозяйским глазом, как устроена дорога, как посажены деревья, ставлены избы, плетни. Слышал ли он вообще мои слова, мой беспорядочный бред? Сомневаюсь…
Тот же Силе вскоре кладет конец моим раздумьям. Втискиваясь между нами, он отталкивает Выздоагэ, несмотря на его молчаливый протест. Уж очень ему не по нраву видеть рядом со мной крестьянина.
— А ты поди займи мое место впереди, рядом с Ваней, — приказывает он Выздоагэ и начинает мурлыкать свою любимую песенку:
И отплывают утром рано Скитальцы дальних океанов…Выздоагэ отходит, и Силе тут же начинает:
— Пришла охота почесать язык. С этими дурнями, знаешь… Им подавай солененького, чтобы они забыли, где они и что их ждет… А шутки потоньше им не понять. Где уж… Хоть лопни от натуги. Я сколько раз тебе говорил — оставь ты их, остолопов. Я-то их знаю как свои пять пальцев. Но и о себе не думай бог весть что. Не намного ты умнее их. Я тебя сразу раскусил. Такие, как ты, смерти боятся, а в ад лезут. Скажи, что нет! То-то… С голодухи подохнешь, а вот же не пойдешь, не попросишь сухарика на пропитание. Больно совестлив — точно девица.
— Так и ты тоже не очень-то попрошайничаешь.
— Гордости в тебе много, — продолжает он, словно не слышал моих слов. — Тебе больно за них, за товарищей, что они не вперед, а все назад и назад. Больно, и даже очень, верно? А тут тебя еще угораздило влюбиться. Да ладно тебе краснеть! Конечно, втрескался! По самые уши. Первый и последний раз в жизни. Для чего же я преподнес ей цветы? Тебя ради, страдальца… Она же у тебя первая красавица на свете, хотя на самом деле… Уж поверь мне, хе-хе…
Он бросил взгляд на дорогу, точно метнул камень в тщательно выбранную цель.
— Вот я знал одну кралю, так это да! И знал ее, как никто другой. — Он останавливается на мгновенье, потом опять догоняет меня, не торопясь, словно вслушиваясь в собственные шаги. — Мужики к ней в очереди стояли, своими глазами я это видел, понимаешь? А мне каждый раз казалась святой… Очередь к ней, можешь ты это понять? Такая она была красавица.
— Понимаю. Но эта… эта ведь не такая…
— Эта? — Он вскидывается, точно в словах моих уловил особый смысл. — Эта только и знает, что хитрит да изворачивается. Прячет свою красоту, чтобы еще больше раззадорить нашего брата. Изведет, а ничего от нее не добьешься. Оттого и уродина она. И похлеще назову. Потому что она… она…
— Женщина.
— Нет, тут совсем другое дело.
Земля под моими ногами мягка и неподатлива.
Почему же другое? Почему? — терзаюсь я. Может, эта проклятая война виновата? Это она перевернула все наши понятия о жалости, нежности, добре. И даже о красоте. Не только отвлеченной, но и земной, доступной. И о красоте в себе самом.
— Эти цветики я преподнес ей, скорее чтоб посмеяться над тобой, — не унимается Силе. — Вы ведь не можете без вздохов, страданий, переживаний… У вас заместо сердца — блин коровий. Так что мук тебе не миновать. Конечно, ты не веришь, но мне-то со стороны виднее. Червем будешь извиваться, ноги мысленно ей целовать. А она тебе взамен — ничего. Ласкового взгляда не дождешься, не то что обещания. И все это игры ради. А вовсе не ради своего рыцаря, Леона.
Терпение мое на исходе. Опять он выведет меня из себя. Что он ко мне пристал со своей этой историей? Чего он хочет? Разжечь меня или наоборот? Одно я твердо знаю: меня не должно это касаться.
— Да, да, все это достанется другому, будь он грижды дурак и образина в придачу…
— Ну что ты ее так обижаешь? — спрашиваю я тихо и потому не чувствую никакого облегчения. Сердце стучит, дыхание спирает. Я уже ничего не слышу, но по губам догадываюсь, что он говорит что-то обидное и злое. — Зачем тебе это? Зачем? — Мне хочется назвать его ехидной, злыднем, но у меня недостает решимости. — Какое у тебя право так говорить? Все это ты придумал. Никакой любви у меня к ней нет! Никакой. И я не хочу чтобы эти намеки хоть как-то коснулись ее…