Шрифт:
Какое, в сущности, значение имеет судьба Моки в водовороте событий? В том огромном костре, что залил тысячекилометровыми потоками всю страну? Она — не больше искорки, да и то медленно гаснет. Вернее всего, она уже погасла…
Я делюсь своими мыслями с Выздоагэ и Маковеем. Первый чаще всего молчит, но я знаю, что он думает так же, как я. А Силе вдруг, к моему великому удивлению, заговаривает совсем о другом, о той старой истории, что приключилась с нами и которая никак не идет у него из головы.
— Я давно собираюсь спросить тебя: помнишь ту ночь, когда нас послали ловить… парашютиста? Наш "бессмертный подвиг"?
Он говорит сдержанно, сурово, но я вижу, что его душит смех.
— Ты, конечно, знал, что это всего лишь заскок старика?
— Как так заскок? — возражаю я. — Он же вручил нам ружья, патроны. И сам отправился с нами…
— Но там же не было никаких парашютистов! Следа и то мы не видели…
— Ну, не видели, и что? Это еще не значит…
— Так ты решил, что я и есть немецкий диверсант, и потому накинулся на меня?
— А как же еще? — возмущаюсь я. — Не понимаю. Чего это ты допытываешься? Чего тебе надо?
— И ты упивался собственным героизмом, так ведь? Ну ладно, оставим этот разговор. Я просто хотел понять, как было дело.
Во мне роем вихрятся сомнения.
— Почему ты сказал "заскок старика"?
— Да просто так… Теперь можешь тянуть свою галиматью про Моку…
— Какого Моку? Ах, да…
Это был мой последний разговор с Силе Маковеем.
А ребята с неослабевающим интересом всё следят за поединком Фукса с Мокой. В последние дни мы стали замечать, что старшина, улучив удобную минуту, хватает безумца за руку, уводит его в глубь двора, где размещены наши склады, и долго втолковывает ему что-то, размахивая руками, но не повышая голоса. Никто не знает, что он там ему говорит: Фукса не спросишь, а от Моки невозможно добиться путного ответа.
Наш "санитар" слабеет на глазах. Часто он засыпает где попало и тяжко стонет во сне. Но горше всего, что на лице его постепенно угасает счастливая улыбка, чистая, полная какого-то ожидания, в которой нам виделся единственный проблеск сознания, единственное средство общения бедного недоумка с окружающими людьми.
Ночью, часа за два до рассвета, нас поднимают по тревоге и гонят на берег Дона. Под крутым обрывом на воде виднеется, еле различимый в темноте, новый, только что сколоченный паром. Командир коротко рисует обстановку. За рекой немцы прорвали фронт в нескольких местах: нашим войскам грозит окружение. Но пока они сдерживают напор противника, наше дело — переправлять на этот берег раненых, колхозное добро, беженцев с их скарбом.
Нас разделяют на две группы — одним предстоит тянуть стальной канат, другим нагружать и разгружать паром. Мы спускаемся к реке, сонные, вялые, еще не пришедшие в себя после этого внезапного пробуждения и сумасшедшего бега. Холодный ветер пронизывает до костей, обдает ледяными брызгами. Надо двигаться, а то совсем окоченеем.
Строители парома все еще возятся, невидимые в темноте. Слышен лишь скрежет и треск ледяной пленки под подошвами. Время тянется нескончаемо долго. Кажется, оно тоже навеки заледенело. У нас зуб на зуб не попадает — от холода, от волнения.
Но вот в редеющей предрассветной мгле стали различимы силуэты людей. Наконец слышна команда:
— Раз, два, взяли!
Мы беремся за стальной канат, что есть силы тянем, пытаясь сдвинуть паром с места. Скорее к тому берегу, чьи очертания угадываются вдали, — там ждут тяжелораненые, военные грузы, беженцы… Там дети, старики. Мы знаем об этом, хорошо знаем, и потому тянем канат, не жалея сил, до изнеможения. Но паром не двигается с места.
Отдираем руки от стальной плети, потом хватаем, дергаем с новой силой.
— Раз, два, взяли! — гикает Силе, и мы дружно отвечаем ему:
— Еще взя-ли!
В какое-то мгновение все это — наши выкрики, усилия, мы сами — кажется мне смешным и бессмысленным. И не только это, но и подъем по тревоге, ночной отчаянный бег к Дону, наш беспомощный интендант… Мы словно очутились в каком-то кошмаре, и, как ни пытаемся вырваться, ноги, налитые свинцом, не повинуются нам. Но только одно мгновение…
Паром не трогается с места. Мы тяжко дышим, извергая густые струи пара. Между тем светает. Над нами слышен гул самолетов. Наши? Вражеские? Трудно определить. Одно только ясно: летают они вдоль реки, туда и обратно, туда и обратно.
Долго будем топтаться на месте? Стучим ботинком о ботинок, дуем на онемевшие ладони. И тут слышим торопливую команду, передаваемую из уст в уста:
— Смирно! Смирно!
Готовый сорваться голос докладывает:
— Товарищ генерал…
И тут мы видим его. Он слушает рапорт нашего интенданта, держа ладонь у виска. Затем по узким мосткам спускается к парому. Уж не об этом ли генерале упоминал все время Фукс? Наверное, о нем. Его хорошо видно. Седой, но не похоже, что старый, лицо изборождено морщинами, но это следы забот, а не прожитых лет. Не будь этой формы и ромбов на петлицах — самый настоящий хлебороб. Именно такими представлялись мне советские военачальники в годы службы в румынской армии. Увидишь офицерика, напудренного, в перчатках, лакированных сапогах, и подумаешь: конечно, советские командиры выглядят совсем не так…