Шрифт:
А мне так хочется вновь увидеть вчерашнюю Стефанию, доверчиво прикорнувшую на моем плече! В отчаянии ищу ее в облике сидящей рядом женщины и не нахожу. У этой глаза и лоб закрыты сбившимися в беспорядке прядями волос, губы хмуро сжаты. Моя прежняя Стефания снова исчезла. Помятый польский берет. Одежда висит мешком…
Задыхаюсь. Пытаюсь отвлечься, вызвать в памяти вчерашнюю Стефанию. Отворачиваюсь и вижу рядом Филина. Молчит, об исчезнувшей пачке табака — ни слова. Подремывает себе на козлах. Что ж, он, наверное, доволен: Чоб умер, мне угрожает гангрена, быть может, ампутация… Царское вознаграждение за убытки!
А мне теперь не до него. Для меня он просто не существует. Об обмороженных ногах и то думаю лишь постольку, поскольку они связаны с предстоящей разлукой со Стефанией. Стефания… Потому что теперь я твердо знаю: она — моя судьба. Она, и никто более.
Мучительно думать о близкой разлуке. А ведь Стефания давно предвидела ее, она месяцами готовила меня к ней, прятала свою красоту, притворялась чужой, недоброй. Мог ли я предполагать, что все произойдет таким образом!.. Ведь рядом — Сталинград, а я горюю о близкой разлуке!
Чтобы хоть как-нибудь отвлечься от горьких мыслей, начинаю мечтать: вот я выздоровел, догоняю своих ребят, ставших настоящими солдатами, и на фронте встречаю… ее. Выискиваю в воображении самые красочные подробности нашей встречи. Но отрезвляющая мысль настойчиво возвращает меня к действительности. Слишком посинели мои ступни, чтобы помогла тут розовая водичка. Да и вообще — рядом фронт, не время теперь думать о любви.
Вдали показываются руины города. На шоссе Филя вынужден остановить лошадку. Навстречу нескончаемым потоком идут пленные, закутанные в рваное тряпье. Шеренги, шеренги привидений… На ногах напялена самая немыслимая ветошь, все, что только может защитить от прикосновений заледенелой, негостеприимной земли.
Филя переводит глаза с одной шеренги на другую, на его лице выражение злобной досады. Я провожаю взглядом проходящие мимо ряды солдат, пока они не сливаются в сплошной поток, пока не превращаются в еле различимые движущиеся точки. Ловлю себя на более чем странной мысли. В этом кишении маленьких существ чудится мне произрастание новых побегов. Может, они свободны от той страшной болезни, что подточила прежние ветви? Кто знает…
А пленные идут и идут — конца им не видно. Изможденные, осунувшиеся лица, бессильно, словно плети, свисающие руки. А шагают ходко, почти бегом, подгоняемые стужей. По всему видно: единственное, о чем они мечтают, — это теплый уголок, миска русского борща, кружка кипятка — лишь бы согреть внутренности. "Небось немало наслышались еще до войны, — думаю, — о русских самоварах, русской водке, русской печи… Рус… Волга-Волга…"
А вот она какая, матушка-Русь! По обочине шоссе идет в теплом полушубке солдат — конвойный. На поясе еле заметный кинжал в ножнах, на плече автомат. Идет себе, то и дело отбрасывая ногой камешек, оказавшийся на пути, или скользя по ледяным дорожкам. Лицо у него ясное, на нем — ни заботы, ни опаски. Пленные словно и не замечают его автомата, кинжала на боку. Все глаза устремлены на папиросу, которую он курит, они подстерегают мгновенья, когда можно будет попросить окурок или поднять его с дороги. А уж насчет побега или иной какой-нибудь пакости и думать не смеют. Вот она, матушка-Русь!
До чего же все это отличается от той картины героического мученичества, которую я рисовал себе в своем воображении, от моей "крыши" и прочих выдумок! Передо мной — подлинная действительность: нескончаемая колонна пленных и советский воин-конвоир, шагающий по обочине дороги. Так, наверное, выглядела наша победа в мечтах Никифора Комана.
Резкий толчок возвращает меня к действительности. Филин дернул вожжи.
— Но-о-о, скаженная! — злобно кричит он.
Примерзшие сани отрываются от наста и скользят по шоссе. Вот и конец колонны. Чудеса! Оказывается, замыкают ее солдаты в румынской форме. Настоящие румыны! Поглядите на них, как они подгоняют сзади вчерашних союзников, покрикивают на них, торопят! Что ж, на войне как на войне.
— Живее, живее! — кричит на пленных один из румын, спеша поскорее освободить для нас путь. Сам же отходит в сторону, широким жестом показывая, что можно ехать. — Эй, Рус! — подмигивает он и, заметив, что рядом со мной женщина, склоняется в поклоне и подносит к губам пальцы.
Очень это у него вышло потешно. Особенно его обращение к нам: "Рус!" И все мы приняли это как должное. Оттого что нас назвали русскими, у меня делается еще теплее на душе. Смотрю на Стефанию и вижу, что и на ее губах блуждает улыбка.
Я неожиданно начинаю говорить. Мне некогда обдумывать свои слова. Вполне возможно, что это последняя моя возможность выговориться, но я произношу слова спокойно, без робости, без утайки, так, как можно говорить только с самим собой.
Говорю, что люблю ее, что буду любить и тогда, когда лицо ее осунется, голубое сияние в глазах потускнеет, волосы покроет седина. Умоляю ее принять мою любовь, пусть без взаимности, безо всякого вознаграждения.
— Нет! — решительно качает она головой.