Шрифт:
— Возьми себя в руки, постыдись!..
Отвел его в блиндаж. Там уже спали четверо его товарищей. Велел и ему поспать, а сам встал на пост.
Со стороны немцев доносятся звуки музыки. Играет патефон. Небо прошивает очередь трассирующих пуль. Наши отвечают тем же. В морозном, ясном ночном небе эта огневая феерия по-своему причудлива.
Справа грохнуло тяжелое орудие и умолкло. В ответ затарахтел пулемет.
Страшная вещь — одиночество. Вокруг леденящий ужас, и я наедине со своими тяжелыми думами. А враг всего в ста метрах от меня.
Но вот наступила тишина, и меня клонит ко сну. Кусаю пальцы, чтобы не уснуть.
Наконец-то рассвело. Из блиндажа вылез солдат, которого я застукал спящим. Подошел, поздоровался.
— Устали? — робко спросил он.
— Есть малость. Ну, а вы как, хорошо поспали?
— Вначале не очень. — Он скрутил цигарку. — Хочу быть откровенным с вами, товарищ лейтенант. Я считал, что вы накажете меня по всей строгости военного времени…
— Что может быть лучше полной откровенности.
Бедняга, видно, всю ночь мучился. И, я чувствую, ему непросто открыться.
— Я вам очень благодарен, — говорит он. — Рос в так называемой приличной семье. На фронт попал с третьего курса политехнического института… Вам я благодарен. Ведь если бы вы только захотели, меня бы уж…
— Ну ладно, кончайте об этом, — сказал я.
— Вы не знаете, а ведь у меня было страшное на уме…
Я только плечами пожал.
— Ну что ж, родителей опозорили бы на всю жизнь.
— Что верно, то верно, — кивнул он. — Я люблю свою Родину, свою землю… Но мы же люди, можно ведь и сломаться?..
Я не нашелся, что ему сказать в ответ. Мы и правда люди. Только люди. А вокруг нас столько смертей.
Луч солнца упал на снег и словно примерз к нему. Принесли поесть. Я засобирался к себе в роту. Злополучный часовой сказал:
— Можете больше не приходить к нам и других не присылайте. Будьте уверены, что отныне эта огневая точка в надежных руках…
Сегодня двадцать девятое марта. Уже три месяца и один день, как мне девятнадцать. В записях моих удивление.
Река то и дело выбрасывает трупы.
Она только-только освободилась от своего ледяного панциря.
Говорят, весна. Но где она? Снова сыплет снег, по ночам землю все так же сковывает морозом. А Сахнов знай твердит, что пришла весна.
— Ну разве не видите?
Не вижу.
Сахнов недавно вернулся из госпиталя. По его словам, он там отдыхал, ублаженный врачихами. Раненный в глаз, Сахнов теперь плохо видит. И чуть косит.
— «Язык» стоит глаза, — шутит он. — Верно ведь?..
В госпитале Сахнова подчистую освободили от военной службы, но он наотрез отказался уезжать в тыл.
— Зачем мне туда ехать? — сказал он. — Я одинокий зимний волк, и логова у меня нет. Да и война еще не кончилась, как же можно уехать в тыл?..
Чуть южнее наши войска ведут упорные наступательные бои. И кажется, будто скалы рушатся или Ильмень-озеро взбушевалось, и воды его разрывают земную твердь.
Идут бои за Новгород. Кипят-бушуют воды Волхова от беспрерывного шквала снарядов и бомб, ливнем обрушивающихся в реку.
Нам поручено вылавливать из реки тела убитых и хоронить их.
Мы натянули металлическую сетку вдоль всей длины нашего единственного понтонного моста, роздали солдатам длинные шесты с крюками на концах, и началось: солдаты с моста, а то и прямо с берега стали вытаскивать одеревенелые трупы и складывать в отрытые на берегу могилы штабелями, как складывают дрова в поленницу. Я внимательно вглядываюсь в лица: нет ли знакомых или, не дай бог, родичей?..
Не успеваем закапывать — вода несет и несет убитых. И вот — о ужас! — я узнал среди них Серожа!.. Худощавого, чуть рыжеватого паренька вытащили из воды и уложили на берегу. На груди у него что-то блеснуло, я склонился, вижу — орден Красной Звезды. Глянул на лицо — нос Серожа, прямой, крупный, и копна волос тоже его…
Подумал, а что, если сделать ему искусственное дыхание: кто знает, вдруг… Но лоб бедняги пробит осколком снаряда.
Я поднял Серожа на руки, отнес к братской могиле и уложил на трупы. Не чувствую ни сердцебиения, ни дыхания. И слез нет в глазах, только дрожь меня бьет.
Вспомнился эшелон, с которым мы с Серожем покинули наши родные горы, вспомнилось, как он угощал меня домашней гатой, и то, что Серож никак не хотел домой написать…
«О чем писать?..»
Я завернул тело друга в свою плащ-палатку вместе с орденом, оторвал уголок от маминого письма, полученного мною вчера, и сунул ему в сжатые губы.