Шрифт:
“Правда, все правда, сынок”, — прошептала Шурочка и бережно сложила перлюстрированные письма в свой неподъемный комод. Хорошо, что вовремя успела: власти опомнились и архивы закрыли. Слишком много чего там было. “Много будут знать — скоро состаримся”, — веско сказал Очкасов на заседании Ближней Думы. Никто и не возражал. С народной мудростью ведь не поспоришь. Зато Шурочка теперь твердо знала, что с Романом уже ничего не случится.
Как-то раз она вынула из почтового ящика уведомление с требованием немедленно явиться в Вычислительный Центр и сдать письма Романа “на вечное хранение для лучшей сохранности. В случае неявки налагается штраф в размере 100 долларов США”. Бланк для уплаты был предусмотрительно вложен в конверт. Но расписки в получении уведомления Шурочка не давала, потому никуда не пошла. Шурочка не привыкла браниться, но на сей раз не выдержала. Предварительно сверившись с картой Москвы, она повернулась из своего Бибирева в сторону Вычислительного Центра и, вспомнив Вовкины уроки, сложила пальцы кукишем и произнесла: “Накось, выкуси!” Большой худенький палец выдвинулся далеко вперед, торчал убедительно. Произнеся свое проклятие, Шурочка собралась заплакать. Но не заплакала. Сглотнув слезу, погрозила сухоньким твердым кулачком: “Не дождетесь!” Повесток больше не приходило. То ли Шурочкины угрозы подействовали, то ли почта плохо работала. Разве узнаешь…
Раз в год Шурочка получала открыточку с типографской надписью “Merry Christmas!”. И ей было этого достаточно. Тем более что к открытке прилагалась и семейная фотография. Каждый год на ней прибавлялось по малышу, невестка Шурочке тоже нравилась: волосы густые, сама видная и, похоже, экономная. “Билеты на самолет теперь очень дорогие стали, даже в один конец”, — думала Шурочка и не мечтала о том, что когда-нибудь свидятся. Так что мать отвечала Роману тем же самым “Happy New Year!”. Но фотографии не прилагала. Зачем чувствительному Роману знать, что годы берут свое и за ней уже никто не ухлестывает… К тому же ей была неприятна возможность того, что какой-нибудь годящийся ей в сыновья лейтенантик из Вычислительного Центра внимательно шевелит губами над ее посланиями и отчеркивает красным места, которые ему особенно понравились. Или не понравились. Кто знает… В любом случае Шурочка была готова задушить этого лейтенантика своими исколотыми руками. И задушила бы, если б могла. А может, она имела в виду не лейтенантика, а, предположим, — страшно подумать! — какого-нибудь ровесника… скажем, полковника… Выше полковника Шурочка прыгнуть не могла, в высших чинах не разбиралась: ни одного генерала в своей жизни она не видела.
Наконец-то!
В очередной раз тревожное предчувствие не обмануло Тараса: несмотря на ранний час, на библиотечном крыльце уже дремал некий визитер. Был он молод, кучеряв и беззаботен. Сквозь наколенную дырку в джинсах проглядывала обожженная в солнечной муфельной печке кожа заядлого путешественника.
Свой металлоискатель путешественник прислонил к дубовой двери, на которой пламенем свечи Шунь выкоптил оберегающий крест. Там же была прикноплена и бумажка — изображенный тушью стоячий болванчик с толстым веселым пузиком, видневшимся из-под дальневосточного халата. Одна рука потрясала рыбиной, другая обнимала за горлышко русскую четвертиночку. Подпись не вызывала сомнений: да, это был автопортрет Шуня в виде Бодхидхармы, родоначальника дзэн-буддизма, изобретателя чая и известного шутника. Тарас знал, что такие рисуночки предназначались незваным гостям. Чтобы, значит, в трудную минуту обращаться к изображению с просьбами и молитвами. В обмен на изобразительный ряд посетители оставляли натуру: батон хлеба, банку килек, шмат сала. Бывало, что-нибудь и пожиже. В общем, кому что его бог послал. Обменивающиеся стороны оставались, как правило, довольны друг другом.
Шунь открыл тяжелую библиотечную дверь, металлоискатель опрокинулся, юноша улыбнулся, кот метнул под ноги хозяина рыбину.
— Что так рано? — осведомился Шунь.
— Поезд владивостокский ночью пришел, оттого и рано. А обязан тем, что направлен археологической академией в Егорьеву пустынь в качестве практиканта. Копать здесь буду, древности находить. Вот, вооружился, — рука студента потянулась к металлоискателю. Другой он предъявил командировочное удостоверение, в котором значилось: “Царев Б. В.”
Шунь настолько привык к своему императорскому имени, что про собственную фамилию забыл и подумать. Вместо этого он с волнением рассудил: “Ишь ты! Неужто и до Владика молва докатилась?” — и бросил недоверчивый взгляд в бескрайнее пространство их общей родины. В свое время Бубукин произвел на него жалкое впечатление, но жизнь оказалась богаче: писания его разлетались по белу свету, как горячие пирожки.
— Сам-то я московский буду, Богданом звать, но у вас тут в университетах все места изначально купленные — вот и пришлось на периферии счастья искать. Только у нас там исключительно палеолит с бронзой копают, а мне эти скребки со стрелами по барабану, первобытно-общинный строй меня не цепляет, меня историческая археология интересует, — важно пояснил Богдан.
— А что делать умеешь?
Студент спрыгнул с крыльца на чисто выметенную хвостом кота дорожку и, не говоря ни слова, прошелся по ней колесом. Потом произнес “Мяу!” в повелительном наклонении: Тарас присел на все четыре лапы, его хвост прочертил в воздухе замысловатую приветственную петлю, кот вспрыгнул Богдану на плечи и повис наподобие горжетки. Стряхнув его на землю, Богдан швырнул коту неизвестно откуда взявшийся бублик — тот ловко поймал его хвостом, раскрутил и бросил, угодив прямо в рот пораженному Шуню. Шунь непроизвольно еще сильнее сжал челюсти — бублик оказался настоящим, мак вкусно заскрипел на крепких зубах.
Голова Богдана была слегка приплюснута — будто на нее и вправду давил атмосферный столб. Глаза — подрастянуты в линию степного горизонта; это уж монголы, видать, подпортили. Если присовокупить ко всему этому пшеничные кудри, то можно было сделать однозначный вывод: у предков Богдана расовые предрассудки отсутствовали начисто.
“Да, имя-то у него редкое, может, и правда… к богам причастен”, — решил Шунь. Подобрав с крыльца рыбину, он произнес:
— Кушать почти что подано!
Таким манером и позавтракали: макали сасими из судака в банку с горчицей, заедали земляничным вареньем, запивали студеной колодезной водой. Из своего необъятного рюкзака Богдан достал пласт вяленой конины. Ее жесткость обрадовала Шуня — подросшие за ночь зубы требовали нового стачивания. Шунь почесал за серьгой, ощупал мочку. Конечно, тяжелая серьга слегка оттянула ее, но вот с другой ничего не происходило — маленькая и твердая. Когда у него стали расти зубы, Шунь размечтался и о мочках: рассчитывал, что они оттянутся вниз на манер буддийских статуй. “Ничего, время пока имеется”, — здраво рассудил он.
Богдан подарил не состоявшемуся пока Будде новомодные ароматические палочки “Шуньевый эрос”, к производству которых только что приступили за уральским хребтом. На упаковке был изображен какой-то прохиндей, который склонился своей жидковатой китайской бородкой над голой девицей, прикрывшей причинное место листом лотоса, похожего на вульгарный лопух. “От “Фитофака” с приветом. Стоит как вкопанный. Ни дня без экстаза”, — гласила пояснительная надпись. Старец этот не имел никакого портретного сходства с Шунем, но тому все равно сделалось приятно. “Вот и глубинка просыпаться начинает”, — подумал Шунь. Воняли палочки преотвратно — смесью ладана и застоявшейся псинной спермы. Закурив на скамеечке возле сада камней самокрутку, набитую смесью самосада и целебных цветов с аптекарского огорода, Шунь спросил: