Шрифт:
Так же, как четыре года назад.
Ничего, казалось, не изменилось.
Будто не было каменных берлинских колодцев, туманной хмари окраин и печальной Шпрее.
Прежде чем перейти мост, Эдуард долго стоял на набережной Даугавы. Катились к морю волны, шныряли буксиры, басовито перекликались пароходы.
И то ли от этих знакомых с детства голосов, то ли от нестихающего чувства неудовлетворенности за бесцельно, как ему казалось, проведенные в Германии годы, на душе было по-осеннему грустно. Хотелось чего-то необычного, невиданного…
Может, наняться матросом вон на тот обшарпанный парусник и уйти на нем куда-нибудь на Мадагаскар или Корсику? Мадагаскар! Корсика! Слова-то какие! Сразу видишь бездонное голубое небо, пальмы, ослепительно* желтый песок. Экзотика! Но нет — парусник дальше Виндавы не ходит, да и море…
— Пошли со мной! — надтреснутый с хрипотцой голое припортовой царевны вернул его к действительности. — Дорого не возьму.
— Пошла к черту!
Подхватив чемодан, он зашагал через мост. Вот тебе и экзотика!
Несколько дней не выходил из дома. Валялся на кровати, пробовал читать.
Мать только вздыхала и вытирала передником непрошеную слезу.
Отец молчал.
Однажды Эдуард прочел в газете об открытии выставки художника Пурвита. Долго раздумывал — идти или нет. Ему хотелось вновь взглянуть на чудные пейзажи настоящего мастера, проникнуться их живительным, светлым весенним духом. Но когда подумал, что придется встречаться с однокашниками по художественному училищу, отвечать на расспросы — нет уж, лучше сидеть дома.
И все-таки не выдержал. Пошел!
Посетителей в тот день было немного. Не оказалось и знакомых. Он долго ходил по выставке, внимательно, словно впитывая в себя ритм и поэзию красок, изучал каждое полотно, восхищался, удивлялся и мучительно завидовал вечно ищущему и вечно новому Пурвиту. Только теперь Эдуард окончательно понял, как мало он знал и умел, и от этого еще сильнее защемило сердце.
У выхода столкнулся с Пурвитом. Тот сразу узнал бывшего ученика и искренне обрадовался.
— Берзин! Вот неожиданная встреча! Вернулись? Рассказывайте, как там Берлин?
Так уж случилось, что обычно сдержанный и не очень говорливый Берзин разоткровенничался с Пурвитом — человеком хоть и знакомым, но не до такой степени, чтобы поверять ему сокровенное. Очевидно, виной тому было только что пережитое и передуманное на выставке, а может быть, — улыбка Пурвита — понимающая и грустная, да еще затаенная печаль в его глазах. В общем Эдуард рассказал ему о своих сомнениях, о недовольстве собой.
Пурвит слушал молча, не прерывая. И только нервные пальцы отбивали какой-то замысловатый такт по подоконнику, возле которого они остановились.
— Понял я вас, молодой человек. И завидую! — Увидев недоумевающий взгляд Берзина, повторил — Завидую! Сомнениям вашим, тревогам. Наконец — молодости. И еще вот что, — он помедлил, раздумывая. — Вам надо сменить обстановку. Берлин, он, знаете, удручающе действует на психику… Попробуйте написать несколько пейзажей. Общение с природой прочистит вам мозги. Поезжайте к морю. Напишите пару этюдов. И покажите мне. Обязательно! А сомнения ваши… Нет, не бросайте их! Только ленивцы и трусы живут без тревог и сомнений.
Такой вот оказалась эта встреча. Правда, Берзин не сразу принялся за работу. Неделю-другую словно по инерции он еще оставался дома, листал старые альбомы с детскими рисунками, читал, подолгу сидел у окна и невидящими глазами смотрел на сонную улицу. На расспросы матери отвечал односложно: все в порядке, не беспокойся. Отец только качал головой — влюбился он там в Берлине, что ли?
Потом неожиданно в солнечный июньский день собрал краски и поехал на взморье. Ходил по пляжу, всей грудью вдыхая соленый воздух. Бросив этюдник на песок, разделся и долго лежал, слушал бесконечный говор волн, над которым белыми парусами скользили чайки.
Только теперь он почувствовал себя по-настоящему дома!
Прочь усталость, хандру и пессимизм! Да здравствует жизнь!
Искупавшись, принялся строить для ясноглазой голенькой девчушки фантастический замок из жидкого песка, чем привел в неистовый восторг наивное дитя человеческое. Бродил по дюнам до темноты, а когда спохватился ехать домой — поездов уже не было. Заночевал тут же на дюнах, положив под голову этюдник.
С первыми лучами солнца принялся за работу и не бросал ее целых две недели. Загорел, обветрился.