Шрифт:
– Что мне сделать?.. отпустите меня? – рыдала она.
– Я сказал: сдохнуть! Ну, раз, ты, такая умная – можешь у меня отсосать перед смертью… – пуще прежнего заорал Борман, – …тупая ты пизда!
– Ну всё, сука! – крикнул кто–то кому–то истошно. – Тащите сюда воду!
– Шагай в машину, – приказал Тутыр, пихнув в спину Егора.
Егор вышел из подвала взвинченный в миг ослепший от яркого света и одурманенный сухим горячим воздухом. Прислонившись к стене, он хмуро молчал и остервенело смотрел впереди себя, как всегда в тех случаях, когда не мог изменить или повлиять на ситуацию, или приходилось подчиняться, выполняя чужие приказы, которые до скрежета зубов хотелось обсудить.
Он проснулся в три утра – будто спал и выспался. До нового рассвета оставался час и надо было его вытерпеть. Но, первым делом, едва открылись глаза, он вспомнил подвал на «ВАЗовской» развилке, от чего новый день, не суливший ничего светлого, показался нестерпимо противным и горьким. Вырвавшись из объятий скрученных в канат простыней и сырой с обеих сторон подушки, с которой и за которую не то боролся во сне, не то прятался, как за бруствером окопа, он долго не мог прийти в себя, как будто вырвался из обреченной разведки боем – не понимая ещё – самым чудесным образом. Пробуждение – дело абсолютно интимное, как одиночество: это и ужас нового дня, новой жизни, ведущей к смерти; и борьба с миром за выживание, который тебя никак не хочет и в нём ты уже как покойник на кресте, разрушен прямым попаданием. Остаётся висеть звездой – уже не контуженный – истекать кровью…
Обстоятельства, в которых свершился вчерашний вечер, обнажили неведомую прежде Егору часть войны, которую он считал для себя закрытой и недозволительной и, которая раскрыла перед ним множество неразрешимых и крайне неудобных для самого себя вопросов. Начавшийся внутренний процесс самоедства зацепил и назревшее когда–то решение по собственной смерти, которое бесхитростно забуксовало и заглохло. Он вообще себя не заметил – просто был там, где люди делают всё, чтобы не умереть, где психофизически невозможно думать о чём–то другом. Это раньше Егор решил: умру в бою! В бою погибнуть легко: безрассудный, но смелый поступок для такого инвалида, как он – обеспечить отход, а самому остаться, прикрыть, зная, что это смертельно. Такое действие могут охарактеризовать как «слабоумие и отвага», но Егора поймут. История знала немало подобных примеров: чтобы был подвиг – должна быть утрата; смерть по глупости в армии тоже не устроить без подвига. Мёртвые герои обесценились, потому что много мёртвых дураков за ними спряталось, и живых – ещё много… О живых героях – спор отдельный.
…Но боёв не было. Они шли далеко, куда Егору было не успеть, к тому же Егор вдруг признался себе, что оказался чрезвычайно мягок и раним для места, в котором оказался, что вчера повёл себя как эмпатичный и сострадательный человек, каким в действительности являлся не всегда, чаще по настроению, скорее даже напротив – оправдывал войну – ведь он уже был на войне, видел подобное и знал, что такое присуще любому положению – предвоенному, военному и после, что подобные процессы таких положений протекают одинаково.
«…Не разочароваться бы в себе, – думал Егор, – …и ничего о себе не узнать из того, чего лучше о себе не знать!»
В действительности он знал и понимал, что увиденное в подвале – другая грязь войны – она есть и будет, пусть он никогда этой грязи не касался, но точно знал – при любом военном конфликте её не обойти. Он знал это также точно, как и то, что при подрыве сапёра на фугасе остаётся ведро человеческого мяса, а в подорванном и обгоревшем бронетранспортёре найдут скалящиеся и обугленные черепа механика–водителя и наводчика, будто они не кричали в огне, прежде контуженные взрывом, а гоготали, умирая.
Никогда прежде Егор не считал себя самым задумывающимся человеком в мире – на войне все такие – не задумывающиеся сильно; но с каждым боем, из которого выбирался живым, осмыслял что–то новое, местами важное, местами – не очень, временами философское, а временами – дурашливое, что, конечно, не делало из него человека исключительного ума – всё было проще – обычным вещам давалась иная оценка. Она заключалась в измерении чужой и собственной жизни и смерти, мужской дружбы, ненависти и жестокости, отваги и страдания, иная оценка человеческого бытия; тогда – война поставила под сомнение почти всё о чём он знал прежде, с тех пор – для него – ни в жизни, ни в смерти не осталось особого таинства. И хотя войну считают порождением исключительно мужской природы, для Егора, она во многом осталась непостижимой.
Именно сейчас, совершенно неожиданно, настоящей правдой открылись такие обстоятельства, в которые Егору самому было тяжело поверить и мириться – по причине архаичного страха перед чеченскими боевиками, теперь уже кавкасионными ополченцами с автоматической репутацией «боевик», Егор ощущал себя жалким трусом, не таким, каким был в молодости под свинцовым кипятком их ружей, фугасов и «сабель», когда думал и в голове ничего не возникало иного, кроме страшной их казни в стиле хадаевского трибунала. Сейчас, всё представлялось иным – он в окружении – ещё без ножа у горла, но с таким страдание, будто ежеминутно переживал унизительное насилие пленом и несварение от обеда тётки с позывным «Впроголодь» одновременно.
Вины начальника батальонной столовки в этом не было: какие продукты давали – из тех и готовила.
Тем не менее, война в Украине при всей своей кажущейся схожести не была второй Чеченской, несмотря на то, что для большинства украинских военных являлась безусловно справедливой, как и обе чеченские для русских солдат на Кавказе. Да и защитники Донбасса агрессию Украины ни при каких условностях не принимали праведной, хотя бы вследствие того, что Донбасс не нападал на Украину, в отличии от Ичкерии, ставшей в войнах с Россией агрессором.