Шрифт:
«А ты не поверил Рите…»
Тогда о каком уважении вообще можно говорить? Я длинно вздохнул.
«И что остается? Чувство? Какое? Чувство собственника, на предмет обладания которого якобы покусился соперник? Ну, и кто ты после этого?»
Ох, мне было бы гораздо легче, будь мы с Ритой оба повинны. Но тут, как не крути, как не верти, остается одно — взвыть: «Mea culpa!», и колотить себя в грудь коленом…
А до чего же теперь тягостно дожидаться встречи! Когда она произойдет? Когда я увижу Риту? Да увижу ли вообще?! Я ведь не просто плюхаю по «косым скулам океана» — весь этот бесконечный набег волн происходит в ином пространстве! А я даже не попрощался…
— Хватит траура, страдалец, — заворчал я, ерзая, — раньше надо было думать…
А солнце потихоньку садилось, распуская лучи, накаляя небеса всеми оттенками красного и желтого спектра. Сумрак опал сразу, затемняя небо. Закат еще догорал, а пронзительная синева уже накрыла океан, готовясь развешивать гирлянды звезд.
— Ночь светла. В небесном поле бродит Веспер золотой, — унывно зачитал я. — Старый дож плывет в гондоле с догарессой молодой…
Мой одинокий голос звучал слабо и беспомощно, забиваемый шумом катившихся валов, но я упрямо чеканил строки Пушкина, дописанные Токмаковым:
Догаресса молодая
На подушки прилегла,
Безучастно наблюдая
Танец легкого весла.
Что красавице светила?
Что ей ход небесных сфер?
Молчалив супруг постылый,
Безутешен гондольер.
Не о том ли в час разлуки
Над Венецией ночной
Льются горестные звуки
Баркаролы заказной?
— Да-а… — с чувством произнес я, жмурясь на тающий багрец. — У Лёвы Токмакова куда лучше вышло, чем у Майкова! Как там, у Аполлоши?
Занимает догарессу
Умной речью дож седой…
Слово каждое по весу —
Что червонец дорогой…
Тешит он ее картиной,
Как Венеция, тишком,
Весь, как тонкой паутиной,
Мир опутала кругом…
— Да ну! — фыркнул я, и зажмурился с удовольствием. — Не-е… Фигня! Растянул нескладные длинноты, а у Токмакова целая драма — в четырех строфах! Конгениально…
Непонятный звук заставил меня смолкнуть. Некое мерное дрожанье давненько тревожило уши, однако я далеко не сразу обратил на него внимание. А когда, наконец, изволил развернуть тулово к югу, вскочил, как ужаленный — параллельным курсом шел огромный белый пароход!
Целую секунду я растерянно глядел на него, и лишь затем запрыгал, заорал, замахал руками. Ноль внимания!
Сердце колотилось о ребра, я задыхался, когда сорвал с себя тельняшку, облил ее виски, и поджег. Огонь обжигал пальцы, гудел, чертя круги в потемках, но судно по-прежнему перло на север.
— Да что же это такое?! — выдал мой голос плаксиво.
Я вытряхнул на дымящуюся тряпку остаток виски — и тут по волнам зашарил луч прожектора. Горящий обносок мотало еще пуще, и я даже застонал, разобрав, что упорядоченный шум стихает — судно сбавляло ход.
Тяжело дыша, до конца не веря, наблюдал, словно во сне, как спускают шлюпку, вернее, мотобот.
«Неужели, правда?» — захолонуло внутри.
Тарахтя мотором, бот приблизился, и зубастые, вихрастые парни в шортах, в белых рубашках с коротким рукавом, заорали на чистом русском:
— Эй, на плоту! Куда собрались?
— До Одессы подбросите? — крикнул я, и закашлялся — горло сжало.
— А мы в Ленинград!
— Ну, тоже по пути…
На катере захохотали.
— Руку давай! Держись…
Перебравшись на борт, я с ходу выложил легенду:
— С «Нахичевани» я! Наш траулер ко дну пошел, вот и… того… Путешествую!
— О-о! Нашелся! — обрадовался чубатый молчел. — Звать как?
— Саша, — протянул я руку. — Саша Томин.
— Придется прервать твой морской круиз, Саша Томин! — ухмыльнулся чубатый. — Только учти — «Нахичевань» уже далеко, не нагонишь.
— Не-не-не! Хватит с меня отдыха на море!
— Ха-ха-ха! Га-га-га!
Под жизнерадостный хохот мотобот завернул, поплюхав к белому красавцу-пароходу. Я поднял голову к высокому борту, и прочел: «Профессор Визе».