Шрифт:
– Красотой поразилась?
– вставил Сеня.
– Сначала она ничего не сказала, - продолжал Иван Огольцов, игнорируя язвительный вопрос, - а потом только призналась, что на мужа ее очень похож. Дала поесть, водички подогрела помыться, бельишко принесла и одежонку кое-какую. Вечером, когда за стол сели, подвинулась ко мне. Обнял я ее одной рукой, осторожно так, чтобы обиды не получилось. Она носом мне в грудь уткнулась и заплакала.
– Соскучилась по мужу, значит, - заключил Мармыжкин.
– Соскучилась, конечно. И мне ее стало жалко. Обнял я ее крепко-крепко, и она, горячая такая, будто прилипла ко мне, целовать начала. Потом всю ночь тискала так, что кости трещали, целовала - губы к утру раздулись и черными стали. Обнимет меня, стиснет и шепчет: "Пьер мой, Пьер мой". Я говорю ей, что не Пьер, мол, я, а Иван Огольцов. Она все равно твердит: "Пьер мой, Пьер мой". Будто умом тронулась.
– Философия...
Аристархов шикнул на Клочкова:
– Не перебивай. Слушай и молчи, раз ничего умнее своей "философии" придумать не можешь.
Огольцов передернул плечами.
– Всю ночь миловала и целовала меня, а утром, как подниматься стали, зверем уставилась на меня, будто ограбил ее. Хотел обнять, приласкать, она по рукам моим как рубанет, так они и повисли.
Сеня ожесточенно потер лоб и вопросительно оглядел товарищей.
– Загадка...
– Это бывает, - солидно и назидательно заметил Степан Иванович. Муки совести и раскаяния. Женщины чаще всего переносят грехи свои на других и мстят им, вместо того чтобы себя наказать.
– Хотел я уйти, - продолжал Огольцов, - да совести ни хватило. Она меня накормила, одежонку дала, чтоб поработал у нее. Вот я и думал: уйду вроде как обворую. Скинуть все тоже нельзя было: тряпье-то мое она сожгла, чтобы заразу или паразитов в доме не разводить. Остался: отработаю, мол, что стоит, да уйду. Коровник ей вычистил, крышу над ним починил, петли на воротах приколотил. Ночью лег в пристройке к амбару, где указала. Намаялся за день, сразу заснул. Проснулся от того, что женщина рядом плачет. Хозяйка, оказывается. Прижалась ко мне и плачет. Ну, я, конечно, погладил ее по плечам: чего, мол, ревешь, дуреха? Она обнимать и целовать начала. И опять: "Пьер мой! Пьер мой!" А я ей опять: не Пьер я, а Иван Огольцов. То ли слышит, то ли не слышит, а жмется еще крепче...
– Что ж ты не ушел, когда за одежонку отработал?
– спросил сочувственно Аристархов.
– Ушел вот, - несколько растерянно и не сразу ответил Огольцов. Сначала около Ляроша на мельницу устроился, а потом в Марш подался. Оттуда меня сюда послали. У меня тоже гордость есть, и не хочу я, чтобы меня как какое-то подставное лицо любили.
– Философия...
– Обидно, конечно, когда не тебя самого, а кого-то другого в тебе любят, - отметил Степан Иванович.
Огольцов согласно наклонил голову.
– Обидно, да еще как обидно. Тоже вроде воровства получается.
Деркач, слушавший рассказ с недоверчиво-насмешливой улыбкой, подошел еще ближе и спросил:
– А она, женщина эта, не будет вас здесь искать? Не пришлось бы другим за ваши шуры-муры расплачиваться.
Огольцов недоуменно поднял плечи.
– А она как, богато живет?
– заинтересовался Мармыжкин, не дав Огольцову ответить.
– Ты бы и для нас смог чего-нибудь добыть у нее. Одежонку... Бельишком мы сильно поизносились. Тебя вон, как буржуя, одела и для нас чего-нибудь нашла бы.
Аристархов возмущенно фыркнул:
– До чего же ты жалко рассуждаешь, Мармыжкин! Тут страшная любовь, муки сердца, а ты... "бельишком поизносились", "одежонку". Нет в тебе никакого сердечного чувства.
– Чувство во мне очень даже есть, - обиженно возразил Мармыжкин.
– Я свою бабу очень сильно любил, так сильно, что вся деревня диву давалась. А бельишко с бабьей любовью очень даже идет. Это ведь городские женщины больше словесностью любовь показывают. Деревенские слов таких не знают. Понравился ей - она тебе кисет, полюбился - рубаху сатиновую ярче неба ясного, а уж мужем станешь - даже самую маленькую заботу с тебя снимет и на себя возьмет...
Устругов смотрел на Огольцова, Мармыжкина, Сеню почти с детским увлечением. Недавний студент, городской житель, он открывал через них неведомый ему мир. Он улыбался всем, кроме Деркача, сочувственно и понимающе, с одобрением. Когда новичка повели в барак, Георгий шепнул мне:
– Интересный народ... Какой интересный народ! Я рад, что мы с ними...
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Интерес Устругова к "братьям-кирпичникам" скоро, однако, иссяк. Люди в бездействии не могут долго привлекать к себе внимание. И даже забота Деркача о своей форме воспринималась уже как малозначительная деталь. Бывший лейтенант попросил через меня Жозефа достать ему поясной ремень.