Шрифт:
Здесь же, неподалеку в беседке детского садика, куда они забрались сквозь дырку в заборе, Харрасов убеждал скорее Димку, чем Степана, в своей искренности. Он приводил те же аргументы, что в свое время Олджубею, разве что звучали иные слова и красноречивее был тон, потому что чувствовал он, что игры кончились и страшнее пистолета смотрели на него загнанные Димкины глаза, готовые в любой миг сказать: «Пусть его не станет, Степан».
Как и прежде он говорил, что Дима должен жить среди людей. Что нельзя вечно прятаться, быть одному, вдали он матери, сестры. Говорил, что может им помочь. Что знает приемы и методы их врагов и, что немаловажно, слывет среди них, по крайней мере, среди многих, своим.
— Я могу узнать, где их посты вокруг города, и провести вас мимо них. Меня знают, у меня документы капитана ФСБ, милиция обязана мне подчиняться. Может быть, я смогу их отвлечь, когда вы будете уходить из города. Как отвлечь, — еще не знаю. Это мы придумаем вместе. В любом случае я пригожусь вам. Степан всегда может меня найти. И проверить. Но мне скрывать нечего.
Чтобы убедить их, рассказал им о слежке.
— Они знают, что я вас ищу. Что хочу вам помочь. Они следят за мной. Сейчас я оторвался от них, но стараюсь быть на виду. Сейчас я должен уйти. Иначе сыщики заподозрят неладное. Если вы примите мою помощь, скажите, где и когда мы встретимся. Нет — не взыщите, я открыт перед вами.
— Степан найдет, — ответил Димка. — Если надо будет — найдет. Скажите, зачем вам это?
После некоторого молчания признался Харрасов — Выручить тебя — это я сказал. А вот зачем? — Не все люди — звери. Не все убиваются ради власти и денег. Что-то внутри зовет меня так поступить. Хотите, верьте, хотите, нет — дело ваше.
— Мы тебя найдет, капитан, — сказал на прощание Степан, все также положив ему руку на плечо. Надо будет — найдем. Ну, а нет — не взыщи.
На этом они расстались. Стараясь ничем не выдать возбуждения на лице, окольными ходами вернулся Харрасов в дом, откуда исчез и появился вновь пред светлыми очами сыщиков, что лениво дремали в машине около сто четырнадцатой школы.
Этим же вечером проводил Харрасов Олджубея домой. Перед тем как войти тому в вагон поезда поднял неказистого шамана на руки, расцеловал в обе щеки.
— Вот, — протянул блестящий диск. — Леска японская твоим внучатам. Ты уж их рыбой не обижай.
— Обидишь их, как же, — в тон ему, также широко улыбаясь, ответил шаман. — А ты береги себя, капитан. Все у тебя только начинается. В такое ты дело встрял, страшное, неизведанное; никто не скажет, чем все закончится. Да помогут тебе духи предков.
— Молчи, Олджубей, молчи. Не то накаркаешь.
— Капитан, все проходит, запомни. А через себя перепрыгивать не надо. Не поможет, голову разве свернешь.
— Знаю, старик. Все знаю. Молчи. Не сам я, что-то внутри, — стукнул Харрасов кулаком по груди. — Знать на роду написано. Чему быть, того не миновать.
На этом они расстались.
Ночь укутала город своим покрывалом. Дремали уставшие улицы, погасли огни окон в домах. Редкий автомобиль, проносясь по дороге, вспугивал тишину, и она долго вслед за ним опускалась на землю. Беспомощные в ночи люди прятались в домах, постелях, под одеялом, но и здесь беда порой настигала их.
Димка проснулся от прикосновения к плечу и по лицу Степана, склонившегося над ним, и по его словам: «Спиноза, бабушка…», — понял, что случилось. Уткнувшись в угол подушки, он долго лежал, шмыгал носом. Потом встал, оделся и, не глядя на Степана, произнес.
— Я должен быть с ними.
Кивнул головой названый брат.
— Ты прав. Так надо.
— Я побежал?
— Беги. Если что, я рядом.
Помчался Димка домой, но чем ближе он приближался к нему, тем короче становились его шаги и просыпались прежние страхи. И боли, и несчастья, которые сполна узнал он в последние дни, с новой силой навалились на него. Было ему всего двенадцать лет, и был он таким, как все. И как в каждом сердце порой просыпается необъяснимый и неуправляемый страх, так проснулся он в нем… Вот и сейчас, сердце его, раздираемое с одной стороны любовью к матери и сестре, чувством необходимости быть рядом с ними в трудную минуту, не столько для того, чтобы помочь — что он мог — ребенок, но быть в горе всем вместе, а с другой стороны ломаемое страхом, что все начнется сначала — и пули, и выстрелы, и кровоточащий палец, — это его детское сердце задрожало. И пусть длилась эта дрожь всего лишь минуту или две, память об этой минуте будет долго преследовать его, вынуждая к словам и поступкам, которые иначе он бы не произнес и не совершил. Присев на корточки недалеко от дома, откуда виделись достопамятные шесть стволов, с которых и началась эта история, он долго кусал губы, смотрел то в сторону дома, то оглядывался вокруг, словно искал спасительную помощь. И он нашел ее, наткнувшись взглядом на телефонную будку невдалеке от почты и услышав идущие от нее трели звонка. Вначале настороженно, а потом озаренный догадкой «Степан», он подбежал к будке и взял трубку.
— Мама, мама, — закричал он в трубку, когда прервались длинные гудки.
— Дима, это ты? — раздалось из нее, — Сыночек. Не стало нашей бабушки.
— Я знаю, мама, знаю. Так больно, — всхлипнул Димка. — Хочешь, я приду.
— Не надо, сыночек. Они ведь со двора не уходят, в машинах сидят, тебя ждут. Как бы тебе хуже не стало.
— Спиноза, — ворвался в разговор голос Степана, — телефон вычислили, к тебе едут.
— Дима, беги, — воскликнула мать, — Мы справимся. Не горюй, сынок. Мы справимся.
Бросил Димка телефонную трубку, побежал, спрятался за углом далекого дома, выглянул — к будке, где он разговаривал, резво подъехали несколько машин и выскочили из них бравые мужички. Видел он, как разводили они беспомощно руками, как объяснялись по рациям с начальством, как из подъехавшей попозже легковушки выпрыгнула черная овчарка. Но вместо того, чтобы брать след, пес принюхался, опустил хвост, сел на задние лапы, поднял кверху морду и завыл на луну жалобно-жалобно. И столько безнадежности было в его вое, что передалась она невольно окружающим. Помахали они руками, сунулись для очистки совести в подъезды ближайшего дома и, быстренько собрав манатки, отправились восвояси.