Шрифт:
Со стороны обычной библиотечной публики чужестранцы расположением не пользовались: эти господа мешали посетителям побеседовать между собою и громогласно прерывали разговоры сухим восклицанием: "потрудитесь потише", мешали ходить от стола, к столу и хихикать, постоянно заявляя, что им мешают.
– - Вот, подумаешь, знатные господа появились!..
– - Надел очки, так думает, персоной сделался, -- огрызался обыватель.
Все прекрасно зная друг друга, они почти не имели знакомых среди коренных жителей. Немногие такие знакомства, возникавшие на почве искания мест и заработков, были шапочными. Только один из этих чужестранцев, художник Евгений Алексеевич Тарасов, представлял исключение: он вырос в этом городе, учился в местной гимназии; здесь жили до сих пор его родители, богатые купцы и домовладельцы, от которых Евгений Алексеевич добровольно отошел в сторону, шутливо говоря по сему поводу: "наг я родился, наге отошел и от родителей своих". Этого Евгения Алексеевича знал почти весь город, называл его не иначе, как чудаком, но все-таки не чурался, отчасти потому, что родители его были люди почтенные, а отчасти потому, что считали его чудаком добрым и совершенно безвредным. Он-то главным образом и помогал товарищам завязывать знакомства с обывателем на почве заработков. Начальство, хотя немного и покашивалось на этого чудака, порвавшего отношения с почтенными родителями и носившего длинные волосы, тем не менее ничего предосудительного обнаружить в его поведении не могло и потому оставляло его лишь под некоторым подозрением.
V.
Евгений Алексеевич Тарасов стоял перед мольбертом в комнате второго этажа номеров для гг. приезжающих и возился над этюдом задуманной им картины "Крючник". Эта картина, по выражению Евгения Алексеевича, должна была наводить зрителя на много дум и в проекте представляла следующее:
Волжский пароход пристал к конторке, прижавшейся к крутому нагорному берегу реки, и разгружается. На первом плане -- фигура крючника; он идет по узким перекинутым с парохода на пристань мосткам, низко пригнувшись под тяжестью навьюченного на его спину тюка; босые ноги крючника дрожат, не гнутся в коленях и готовы подкоситься под непосильной тяжестью, все мускулы загоревшего лица напряжены, жилы на раскрытой шее и на голых мускулистых руках надулись; на лице -- печать тупого физического страдания и внезапного испуга. Момент ужасный: силы ослабли, человек покачнулся и замер, балансируя на узких сходнях; еще одно мгновенье, еще одно неверное движение, -- и спинной хребет хрустнет, человек падет, придавленный пятнадцати-пудовым грузом. Сверху, с пароходного трапа-балкона, смотрит первоклассная публика: три стройных дамских фигуры в эффектных дорожных костюмах и игривый молодой человек, беспечный и жизнерадостный вояжер; одна из дам лорнирует грязного, с болтающимися лохмотьями рубахи, крючника, лицо ее и вся фигура, легкая и гибкая, выражают напряженное внимание, полны того особого ощущения -- смеси страха и щекочущего любопытства и ожидания, которое запечатлевается обыкновенно на лицах поглощенной рискованным спортом публики; другая барыня, пренебрежительно прищурив глаза, смотрит тоже на крючника, но ее, видимо, интересует больше молодой человек, позирующий перед третьей дамой, которая, грациозно перегнув к нему свою шейку и головку, невинно кокетничает с вояжером. Выше над ними, на легком капитанском мостике, вырисовывается фигура бородатого капитана, торопливым и сердитым жестом руки отдающего распоряжение -- помочь крючнику.
Самое главное в картине, конечно, лицо крючника, оно-то именно и не дается Евгению Алексеевичу. Отходя от мольберта, он смотрит и прямо, и сбоку, вполголоса напевает что-то и снова приближается и мажет кистью. Отчаявшись передать желаемое, Евгений Алексеевич бросает кисть, закуривает папироску и останавливается у окна. Одухотворенное захватывающей идеей, лицо его обращено на улицу, но ничего не видит. "Не то, не то!" -- шепчет он, отходя от окна к столу, заваленному набросками углем и карандашом, все из той же картины "Крючник". Вот три дамы и франт. Они удались, особенно франт: он напоминает одного из местных ловеласов: это вышло невольно и бросилось в глаза Евгению Алексеевичу только сейчас. Евгений Алексеевич присматривается к этюду, то улыбается, то морщит лоб. Небрежным движением головы он откидывает назад пряди мягких волнистых русых волос. Душа его наполняется хорошим чувством удовлетворенного творчества, вспыхивает новый порыв и снова толкает его к мольберту. Евгению Алексеевичу кажется, что теперь он непременно передаст и страдание, и испуг.
– - Печку, Евлентий Ликсеич, затопить, али уж завтра?
– - спрашивает через приотворенную дверь коридорный Ванька.
– - Поди ты к черту!
– - Ну, завтра истопим... А тут к вам опять господин приходил насчет отца Иоанна Кронштадтского...
– - Ну?
– - Спрашивал, когда будет готов.
– - Ну после, после! Не мешай!
– - Это вы чье же рыло такое изобразили?
– - спросил Ванька, входя в номер.
– - Твое. Ступай, брат. Проваливай!
– - Уйду... Потешное рыло... Ей-Богу!
Коридорный, ухмыляясь, вышел из номера. Евгений Алексеевич взялся было опять за кисть, но почувствовал, что порыв исчез, созданный воображением образ потускнел и не появляется. "Этакая скотина", -- мысленно обругал Евгений Алексеевич Ваньку, но в сущности Ванька был виноват лишь в том, что напомнил об Иоанне Кронштадтском. Находясь в критическом финансовом положении, Евгений Алексеевич принял от фирмы "Тарасов и сыновья" заказ: написать 48 портретов о. Иоанна Кронштадтского, предназначенных этою фирмою в дар церковно-приходским школам. Деньги были нужны до зарезу, а денег не было. А тут как-то кстати заявился приказчик фирмы с письмом от старшего брата. "Чем зря краски-то изводить, возьмись за дело, нарисуй нам 48 отцов Иоаннов Кронштадтских, за что батюшка согласен тебе уплатить 50 рублей аккортно", -- писал брат. Приказчик на случай привез и задаток. Трудно было не согласиться.
И вот коридорный Ванька своим напоминанием испортил настроение. Заказ подвигался туго: из 48 портретов было написано-лишь семь, а "Тарасов и сыновья" каждый день присылали спрашивать, не готов ли о. Иоанн Кронштадтский и страшно торопили: архиерей намеревался ехать по епархии, и купец Тарасов хотел, чтобы архипастырь застал портреты па месте, на стенках, и лишний раз вспомнил о купце Тарасове и его богоугодных делах.
Недовольный и злой, Евгений Алексеевич ходил по комнате, предвкушая неприятную перспективу бросить творческую работу и приняться за мазню портретов, как дверь с шумом распахнулась и в комнату влетел в пальто, шапке и калошах бывший студент Ерошин.
– - Осужден!
– - мрачно произнес он и, сбросив шапку на диван с продавленным сиденьем, сел на стул, где лежал загрунтованный холст в рамке, приготовленный для восьмого портрета и еще не совсем просохший.
– - Нельзя! Штаны испортишь!
– - испуганно вскрикнул Евгений Алексеевич, схватив гостя за руку и стаскивая со стула.
– - Год тюрьмы и 3.000 франков штрафа!
– - сказал так же мрачно Ерошин, очищая рукою свой костюм.
– - Есть телеграмма?
– - Есть. Это черт знает что! Золя осужден!
– - еще раз произнес Ерошин и стал снимать пальто и калоши. Снимая их, он мычал что-то про полковника Пикара и генерала Мерсье и, должно быть, ругал их обоих, потому что одна из снятых Брошиным калош отлетела далеко в сторону.
– - Однако, господин, вы мне всю комнату испакостили... Не мешало бы сперва снимать калоши у порога, а потом уж разгуливать.
– - Буржуазия все пропитала своим вонючим ядом, и всесильный капитал поработил и liberte, и egalito... и все эти хорошие слова... Ты чай пил?
– - Пил. Но могу и тебя напоить, если хочешь.
– - С хлебом?
– - С хлебом.
– - Может быть, и с колбасой?
– - Да ты, братец, кажется, не с того конца начал? Колбаса есть.
– - Я не откажусь и от чая.