Шрифт:
И скоро не стало никого. Осталось только два могильных холма с водруженными на них обломками серых камней, испещренных острыми знаками еврейского алфавита...
Соня кончила гимназию, но она не знала, как теперь быть и что делать. Надо было научиться чему-нибудь такому, что давало бы возможность зарабатывать кусок хлеба. Когда была жива мать, они решили, что Соня сделается акушеркой. Больше идти некуда, потому что такую некрасивую еврейку не примут ни в контору, ни к нотариусу, ни письмоводительницей в съезд мировых судей, ни кассиршей в аптеку; даже если она сделается зубным врачом, -- которых так много в городах еврейской оседлости, что на них не хватает зубов, -- никто не пойдет к ней больше одного раза... Соня продала свою золотую медаль и поехала в Киев учиться акушерству и фельдшерству. Здесь она отдохнула от оскорблений и одиночества, потому что в Киеве, как и в Сибири, нашлось много людей, которым было все равно, жидовка она или русская, и которые, как мать когда-то давно-давно, говорили, что все люди -- братья между собою... В кругу этих людей Соня научилась смеяться, старообразное лицо девушки как-то помолодело и на нем чаще стало появляться отражение чистой девичьей души, готовой забыть все обиды и снова поверить в мираж человеческого счастья.
Жизнь в Киеве, хорошая жизнь, светлым пятном выделяется в воспоминаниях Софьи Ильиничны, и к этому светлому пятну она обращалась потом, как к другу, способному утешить и поддержать в минуты скорби и отчаяния. Да, эта жизнь пролетела быстро, как пролетает по небу метеор, как скользит в воздухе ласточка... А потом стало темно, а впереди -- еще темнее...
Софья Ильинична получила диплом акушерки-фельдшерицы. Настало время работать, трудиться на благо других: ведь все люди -- братья между собою?.. Было время "недорода", который пучил мужику брюхо и заставлял его есть древесную кору пополам с мякиной! Туда! К ним! Там не надо красоты, там надо только одно доброе сердце да искреннее желание помочь ближнему, да не боящиеся черного труда руки...
Но туда ее не пустили.
– - Хаек и Ривок не надо!
– - сказал член управы, рассматривая документы, и отложил прошение, Софьи Ильиничны в сторону.
Однажды дело совсем было сладилось: Софье Ильиничне было дано место, и она собиралась уже ехать в деревню. Но и тут явилась преграда: представитель от епархиального ведомства, отец Герасим, нашел неудобным иметь акушерок еврейского вероисповедания и на происходившем в то "время уездном земском собрании запротестовал против назначения Софьи Ильиничны.
Но вот, следом за недородом, появилась и холера. Софья Ильинична опять начала искать места, и на сей раз ею не побрезговали. С жаждою труда, подвига самопожертвования и самоотвержения, приехала она в зажиточный поселок на Волге, чтобы работать при холерном бараке. Но и здесь ее ждало разочарование, быть может, уже последнее, но зато и самое горькое.
Жители поселка встретили Софью Ильиничну враждебно. Не прошло и месяца со времени поступления Софьи Ильиничны в холерный барак, а она уже совершенно истомилась и нравственно, и физически; ноги едва держали ее тощее тело, нервы расшатались, не стало сил сносить оскорбления, сдерживать слезы, бороться с раздражением. Спрятавшись в своей конуре при бараке, Софья Ильинична часто плакала, призывала мать, обращалась с упреками к небу... А фельдшер, заставая ее в слезах или слыша, как она всхлипывает, прячась за тонкой перегородкой, высказывал врачу неудовольствие: "куда ей возиться с холерой, да глядя на нее можно с тоски на тот свет отправиться!" И врач, и фельдшер не понимали, что девушка рыдает от постоянных нравственных оскорблений ее тем самым народом, из-за которого болело ее сердце, которого научила ее любить покойная мать и который поминутно плевал теперь прямо ей в душу. Софья Ильинична окончательно свалилась и ночью, под прикрытием урядника, была увезена из своего поселка в город...
С тех пор она уже не пыталась больше поступать на место.
IX.
В колонии чужестранцев было неблагополучно: одному из ее членов, Брошину, предстояла смена местожительства. Брошин никогда в жизни не имел шубы, а ехать в коротеньком, пальто в Архангельскую губернию в самые трескучие морозы было нежелательно.
Другое неблагополучие заключалось в том, что Софья Ильинична лежала в постели больная, погруженная в омут пессимизма и меланхолии, достигших столь сильного напряжения, что друзья боялись за нее, предполагая возможность самоубийства. Роль сиделки у постели больной исполнял тот самый Силин, который не так давно повздорил с нею из-за Франции. Конечно, это была очень плохая сиделка: Силин принадлежал к числу "нытиков", много курил, рисовал перед Софьей Ильиничной мрачные перспективы судеб русской интеллигенции, обреченной, по его мнению, на вымирание и отступление перед новой классовой интеллигенцией. Тоскливое настроение Силина, его похаживание из угла в угол, его мрачные изречения касательно будущего, высказываемые каким-то злым языком, отнимали у Софьи Ильиничны остаток сил и бодрости. Смежив глаза, она прислушивалась к словам Силина и думала о своей жизни, полной нравственных лишений, горечи разочарований, голодовок, бесприютного скитальчества, о своей умершей матери и о бабушке Сарре, и о том, что никого нет теперь у нее на свете, что она всем -- чуждая.
– - Уйдите, Силин! Я хочу остаться одна... Мне тяжело с вами... Спасибо, что пришли и поскучали около жидовки, -- шептала Софья Ильинична, не раскрывая глаз.
– - Вот это мило! При чем тут жидовка?
– - ответил Силин, остановившись посреди комнаты. Ему стало обидно, и тяжело от этих жестоких слов Софьи Ильиничны и стало стыдно за свою неосторожность, нетактичность, непонимание чужой души. Силин не знал, как поправить свою ошибку; по натуре добрый и мягкий, он привык к обществу товарищей, был резок, не умел говорить с женщиной мягче и осторожнее, чем со своим братом. Теперь он хотел бы проявить сострадание, даже нежность к этому человеку с разбитой жизнью и сердцем, хотел бы успокоить Софью Ильиничну теплым словом дружеского участия, но он не умел этого сделать: не было у него таких слов, не было уменья тонко касаться струн больной женской души, не было даже соответствующих нот в голосе...
– - Софья Ильинична, не ревите ради Бога! Будет!.. Неужели вы смеете думать, что я когда-нибудь интересовался тем, кто вы: жидовка, полька или немка?
– - Я для всех -- жидовка, -- глухо ответила Софья Ильинична.
Силин еще несколько раз повторил: "не ревите", топтался на месте, мотал головой, восклицал растерянно "эх" и чувствовал, что он не способен утешить.
– - Ну, я уйду... Уйти, что ли?
– - спросил он, теребя в руках свою шляпу.
– - Да.
– - Я пришлю Евгения Алексеевича. Прислать, что ли?
Софья Ильинична отрицательно покачала головой. Когда Силин вышел на крыльцо, он почувствовал некоторое облегчение от всей этой сцены, вздохнул и крикнул извозчика, чтобы ехать к Евгению Алексеевичу Тарасову и просить смены.
Была морозная ночь. На небе ярко горели звезды. Город суетился своей бестолковой сутолокой. Всюду мигали огни, шли и ехали люди. Конки, визжа на поворотах своими тяжелыми колесами, отчаянно трезвонили колокольчиками. Белый пар клубами вылетал из растворявшихся дверей разных заведений. Силин покачивался в санях и думал о Софье Ильиничне... В ней, в ее жизни, так рельефно отразилась судьба честного русского пролетария-интеллигента... Столько страданий, столько мук физических и нравственных, столько никому ненужного горя с эпилогом полного одиночества!..