Шрифт:
Серьги он теперь держит при себе, на тумбочке, рядом с бесконечным Мегрэ и японским рыбаком, подарком от коллег в честь выхода на пенсию. Была еще написанная ей копия картины Тамары Лемпицкой, но в тот майский день исчезла.
Это я ее нашел. В постирочной, что сообщается с гаражом. Раньше там была кухонька, где обедали ее родители, перебравшись из Верджано, но не успев еще обустроить оставшуюся часть дома: закуток метра три на два с мойкой, столом, веревками для просушки белья. Она добавила только шкафчик с кистями и темперой, готовые холсты и суккуленты. Да еще чернильницы конца шестидесятых. Почему именно конца шестидесятых? Память о первых годах моего учительства, Котя.
Она распласталась на кафеле, возле левого плеча утюг: мы целый час ее не видели. А ведь Катерину всегда было слышно: то с соседями болтает, то напевает где в доме или расхаживая с поливочным шлангом, то прошаркает мимо.
Ее глаза так и остались открытыми. Левая рука лежала вдоль тела, кулак сжат. Правая согнута под животом. На гладильной доске – его рубашка.
Здесь все осталось как было. Темпера в шкафчике, жестянка с чернильницами, холсты, веревки с прищепками, хотя сейчас белье сушится на террасе. Из нового только афиша «Байя Империале» в Габичче, Большой рождественский бал.
Он помог мне поднять ее, перенести в гараж. Пока мы укладывали тело на пол, висевший у нее на шее кулон задрался на подбородок. Теперь этот кулон в деревянном ларчике, на столе у него в кабинете: тоненькая золотая пластинка с изображением третьего глаза. Когда я спросил, что эта штука символизирует, она ответила: та часть тебя, что направлена на других.
– Член, что ли?
– А ты балбес.
– И что же у тебя направлено на других?
Она молчала.
– А я скажу: терпение.
– Серьезно?
– Ну, если уж ты за него вышла…
– Ах да, – и она расхохоталась.
Потом резким, торопливым шагом, словно боясь пропустить все веселье, вошел он.
– Добро пожаловать, – сказала она.
– Куда это?
– В третий глаз.
Как же он любил ею хвастать, своей красавицей Катериной! Будто медаль себе на лацкан прикалывал: «За завоевание и удержание».
А что она? Она не забивала себе голову, пытаясь быть лучше других или хотя бы держаться на равных. Боялась только оказаться хуже: осрамиться, вызвать пересуды неверным шагом, непохожестью на остальных. Перечеркивая тем самым все свои смелые заявления. В шестнадцать я сделал дреды: жуть, как ты людям на глаза покажешься? Оценки в табеле, вечное сравнение с ребятами: а Вальтеру сколько поставили? Или та реклама секс-лубрикантов: только, пожалуйста, не говори никому, что это твое.
Уверенность в собственном праве свернуть с проторенной дорожки – и суеверный страх заработать позорное клеймо. У обоих.
В банке мне предлагают только кредит под залог. А я-то надеялся, что хватит документов о доходах и того, что я их старый клиент. Ссылаются на новые правила. Спрашиваю, нельзя ли поговорить с управляющим, которого я знаю уже бог знает сколько лет, – встречу назначают только через три дня.
Дома проглядываю оба своих счета: если в ближайшее время оплатят консультации, смогу продержаться еще месяцев пять, с учетом аренды миланской квартиры. С тех пор как я приехал в Римини, он пытается взвалить все расходы на себя, но я настоял на том, что за продукты платим по очереди, иначе сбегу.
– Оставайся.
– Только если расходы пополам.
– А с работой как?
– Я и отсюда прекрасно поработаю.
А он только задумчиво усы приглаживает, будто заслушался рассказом или, жуя лакричные спиральки, смотрит кино про войну. Война и лакрица: не знаю, с каких пор так повелось, но у нас где одно, там и другое.
Пока мы несли ее в гараж, на шалфейного цвета платье расплылись пятна мочи. Он стянул простыню, что прикрывала велосипеды, набросил сверху. Буркнул:
– Позвоню в скорую, – и полез за телефоном.
– Я сам, – говорю.
Пока не послышалась сирена, он так и стоял на пороге гаража. А когда я вышел их встретить, зашел обратно и, опустившись на колени, поцеловал ее в лоб.
Римини: очередной лопух, ощиплем-ка ему перышки. Чуть позже: с Римини хлопот не будет. Еще чуть позже: тот Римини, что вчера играл на двух столах и обчистил оба. Еще чуть позже: Римини только на вид молокосос, с ним знай гляди в оба.
В день встречи с управляющим выхожу на час раньше, надеясь проветриться. Взморье кипит удушливым жаром, да так, что прохлада попросту не успевает стечь с холмов, а воздух хрустит от соли.
Неспешно гуляю парком вдоль Мареккьи: речка тихо журчит, островки тростника разметало вчерашней грозой. Сделав круг, возвращаюсь по улице, что упирается в мясную лавку «Пари», у знака «стоп» замираю: в этой точке Ина Каза вечно гуляет ветер. Раскидываю в стороны руки, рубашка раздувается, и дальше я лечу: лето в Римини существует только у моря, а улицы созданы исключительно ради того, чтобы вести к пляжу. Не считая, конечно, распространения звуков: радио с открытых веранд, кухонной суеты, тихого шелеста белья на растянутых веревках. Да еще пересудов, сплетен, летящих от дома к дому и провожающих меня до самой церкви. На площади уже ждет дон Паоло, весь взмокший в красной рубашке «Лакост», руки в карманах джинсов. Пристраивается рядом – мы так гуляем с тех пор, как она на исповеди рассказала ему о моих дурных наклонностях. Даже теперь, когда ее не стало, мы по-прежнему угрюмо тащимся вдвоем под бряцанье связки ключей у него на поясе.