Шрифт:
Да, Филипп, ты прав. Пора расставить приоритеты.
Анна провела пальцами по щеке, стирая замершую слезу, а вслед за ней и скрывающее татуировку заклятие. Два нарисованных клыка торжествующе вспыхнули под левым глазом. Дрожащие руки зарылись в волосы, пряди скользнули между пальцами, окрашиваясь в вызывающий тёмно-розовый. Это ощущалось истинным освобождением.
Она осмотрелась и словно впервые видела комнату. Разбитое зеркало, снесённый столбик кровати, разломанный пополам журнальный стол, осколки вазы и тёмное пятно от воды на ковре. Анна смотрела на это, а губы сами растягивались в улыбке.
Она шмыгнула носом и изогнула бровь. Ей нравился хаос. Нравились разрушения, потому что сейчас, в руинах чего-то большого и важного, она больше не боялась. И если ей требовалось отказаться от одного человека, — пусть близкого, пусть любимого, — чтобы избавиться от страха и давления, она готова была на это пойти. Даже если будет больно.
Анна распахнула окно, позволяя ветру забраться в волосы, поцеловать кожу, холодя дорожки от высохших слёз. Она дышала. Дышала глубже, чем за все эти полтора года. Сладкий запах подступающей осени, листва и влага. Их не хотелось выдыхать.
Здесь, на севере Пироса всё началось. Четыре года назад, когда она на свою беду встретила Филиппа Керрелла и позволила ему забраться к себе в сердце.
Здесь же всё должно закончиться.
Анна сжала фамильное кольцо Керреллов, оно нагрелось под пальцами. Перед глазами мелькнули улыбка Филиппа, его зелёные глаза, кожа и губы вспомнили его прикосновения. А потом эти сладкие воспоминания помутнели, посерели и превратились в его жёсткий взгляд, когда он уходил, его жестокие слова, в его постоянное «нет». И слёзы снова обожгли глаза.
«Прости», — прошептала Анна и тряхнула головой. Она подошла к тумбе, достала несколько листов бумаги и вернулась к разбитому трюмо. Сбросила с него осколки, — глубокий вдох — и начала писать.
Три разных письма. Два слова. Три слова. И один длинный вымученный, полный боли текст с коротким «прости» в конце.
Плечо уперлось в основание дивана и дальше лезть отказалось, аргументируя тем, что кости внутрь не гнутся, но Орел попробовал потянуться ещё. Не вышло. Он лишь сильнее ударился.
— Харон! Отодвинь эту хрень!
Вместо ответа что-то прогремело в кладовой.
Орел раздражённо закатил глаза. Помощи, видимо, лучше не ждать. Он ещё раз посмотрел на тонкий диск монетки, предпринял последнюю попытку и со злости ударил по полу. Монетка подскочила — и оказалась ещё дальше.
— Да ты серьёзно, мать твою?!
Орел вскочил, попробовал отодвинуть диван, но мышцы запротестовали, и их свело судорогой. Тело предательски напомнило, что силы свои он переоценивает, и Орел со стоном упал на диван.
— Харо-о-он, — простонал он, утыкаясь лицом в подлокотник.
Орел стучал кулаком по деревянному полу. Разбитые костяшки саднило, старые раны уже давно не заживали, и он постоянно расковыривал только наросшую корочку. Но если у него ничего не болело, это казалось неправильным. Будто он переставал существовать. И сейчас, когда тело грозилось полностью застыть, потеряв чувствительность и связь с сознанием, только эти болезненные импульсы помогали держаться.
Снова загрохотало. Орел вдохнул запах дивана — как пыль, смешавшаяся с землёй и ещё чем-то неприятным, но непонятным, наверно, так пахла старость — и опять застонал. Он кое-как согнул руки, упёрся ими в диван и попытался перевернуться. Вышло только перекатиться на бок и удобнее согнуть ноги.
— Харон, мать твою! — прокричал он.
В этот раз загремела ударившаяся о стену дверь.
— Что такое?
Из-за стены, до сих пор непокрашенной после нападения человека в чёрном, выглянул Харон. По его лицу было видно: он ничего не понимал, и Орел закатил глаза.
— Переверни меня по-человечески, а?
— А-а! — протянул Харон и протопал к Орелу.
— А лучше, — вдруг сказал тот, — отодвинь диван. Там четвертак, которому лет пятьсот. Я выудил его из Потока. Он должен стоить состояние.
Харон остановился, почесал затылок, пытаясь понять, что лучше сделать, и в итоге решился: поднял диван, будто тот ничего не весил, вместе с Орелом и отнёс их обоих — под ругательства и мольбы сначала опустить, а потом хотя бы не трясти диван — в центр комнаты. Орел с абсолютно дикими глазами цеплялся за подушки дивана. Пальцы окаменели и не хотели разжиматься. И если бы не Харон, схвативший его за плечо и перевернувший, будто он был не человеком, а игрушкой, Орел не знал, сколько бы ещё так пролежал.