Шрифт:
— Нет, нет и нет. Ни в коем случае! Роль запасного аэродрома не для тебя. Ты рождена для счастья. Для настоящего семейного счастья, а не для тайком украденных счастливых минут.
— Я не смогу… я не хочу… без тебя.
— Глупости. Всё проходит. К тому же я с тобой. Ты со мной. Я хочу видеть тебя счастливой!
Евгений Фёдорович оставил тарелку, подошёл сзади и обнял её за плечи.
— Любушка… Любушка…
Плечи её вздрагивали — она тихо плакала.
— Расскажи! — попросила она, шмыгая носом.
— Свидетельница убийства. Незавидная роль. Зовут Мила.
Палашов поцеловал макушку и вернулся за стол.
— Откуда она?
— Москвичка.
— А!.. Она красива?
— Больше внутренней красотой.
Люба немного успокоилась. В ней просыпалось женское любопытство…
Полупрозрачное, сияющее, обременённое большим животом женское тело распято наподобие Христова, но нет ни креста, ни гвоздей. Лица он не видит, но уверен — это Мила Кирюшина. С разных сторон к ней тянутся грязные липкие бледные руки. Они похожи на ветви мёртвых деревьев, простёртые к небу. Он замечал их в пути, разделяющем их с Милой, как пропасть. Эти руки трогают её за грудь, бёдра и даже полное чрево. Всё в нём восстаёт против этих прикосновений. Он хватает мерзкие руки и отталкивает прочь, бьёт по ним, но в это время появляются новые и повторяют действия предыдущих, и он не успевает разделаться с ними. Через несколько минут безуспешной борьбы Евгения начинает охватывать паника, она усиливается, он не выдерживает и кричит от бессилия. Он не помнит, чтобы когда-нибудь так кричал. Впервые узнаёт, на что способны его лёгкие и голосовые связки.
Он видит перед собой лицо Любы — и это уже не сон. Её плохо видно в темноте. Да, он поел, принял душ, и они улеглись спать на диване. Какое-то калиновое удовольствие — лежать с женщиной в одной постели и знать, что больше она не твоя, и не сметь обнять и утешить. Она с беспокойством и удивлением гладит его по щеке.
Палашов порывисто обнял её, притянув к взволнованной груди, замер. Она пахла сном, теплом, уютом, обещанием быть покорной и верной.
— Как же хорошо, что ты здесь, — сорвалось с языка.
— Первый раз слышу, чтобы ты разговаривал во сне, да ещё кричал, — шептала женщина ему в ухо. — Ты видел кошмар?
Он отпустил её, взял за руку и как будто нырнул назад в себя, в свой сон.
— Я боюсь, не смогу защитить её. Не смог же я защитить отца и мать. И этого мальчика, Ваню Себрова.
Он не замечал, что больно играет костяшками её пальцев. Вдруг рука его замерла и ослабла. Губы дёрнулись в улыбке, которая как птаха, тут же спорхнула.
— Она такая сладкая и колючая… Малина. Весь издерёшься, пока насладишься. А я, как неповоротливый медведь, — больше истопчу, чем съем. Наивная — сил нет! И так легко, кажется, её опорочить, так легко опорочить, отнять чистоту и наивность. Сколько мужиков не прочь отведать её соков, осквернить её тело! Я, чёрт возьми, в их числе. Только тела мне мало, я хочу ещё душу. Душа светла, тепла и наивна. И я не могу защитить…
Палашов поднял глаза на Любушку и по изломленной брови угадал боль. Снова вжал её в грудь, гладил по накрывшим его каштановым распущенным волосам.
— Прости меня, дурака. Который час?
— Около четырёх утра, — буркнула ему в грудь Люба.
— Значит, можно ещё посмотреть продолжение?
Он перекинул женщину на бок рядом с собой и блаженно зарылся лицом в её волосы. Ему стало так жаль с ней расставаться! В ней есть что-то жутко родное и симпатичное. Что-то своё, освоенное, что хотелось бы сохранить навсегда. Как бы там ни было, она владела частью его уставшего сердца.
Любушка потянула к нему лицо для поцелуя. Евгений ласково улыбнулся, но уклонился от её зазывных губ.
— Два чудесных месяца с тобой — подарок судьбы. Я их не забуду.
— Ты забудешь, — вздохнула женщина, скользя ладонью по его груди к плечу, — ты уже забыл. Ты ведь никогда так не кричал, а из-за неё вдруг — на. Эта девчонка выживет меня даже из твоей памяти. Эх, Женька, Женька.
— Эх, Любашка ты моя дорогая. Какой же я дурак, сам себе противен, но нельзя мне с тобой оставаться. Это же преступление получится. Я же… Я же нестерпимо хочу быть с ней. А ведь ты моя славная, хорошая. Я думал о тебе, о маме. Ты бы ей понравилась. Очень понравилась. И зря ты не веришь… я тебя никогда не забуду. Даже когда стану старым маразматиком. Обещай позвать меня на свадьбу.
— Я думала, ты позовёшь меня на нашу свадьбу. А так — какая свадьба?
— Просто пообещай, ладно? Поверь мне.
— Хорошо, обещаю, хоть и не верю ни одному твоему слову.
— Спасибо. А теперь давай поспим. Это наша последняя, такая странная ночь вместе.
Она плакала не в силах сдержаться, а он нежно гладил её по спине, пока она не устала и не забылась сном.
Такие странные выдались дни: там девчонка плакала о другом, а он утешал её, тут женщина плачет из-за него, и он же пытается утешить. Время женских слёз, время носовых платков. А всё Тимофей с Ванькой. Устроили ему эту слёзную симфонию. Жил бы он сейчас и думал, что лучше, чем с Любушкой, и быть не может. И не было бы для него ни колдовских зелёных глаз, ни пшеничных волос, ни Милиных сладких пальцев и губ, ни жуткого волнующего сна.
Прямо завтра он должен непременно взглянуть в мутноватые глаза Глухова — этого нарушителя спиридоновского и его, палашовского, спокойствия. «А жалко парня, и Любку мою жалко! Но больше всего боюсь за Милку!»
VIII
Люба была наделена утончённой красотой, пожалуй, с рождения. Отмечали её внешность и в детском саду, и в школе, и в училище. Но общество, в котором она росла, было настолько здоровым, что красота ценилась там в человеке в десятую очередь, поэтому, осознавая свою привлекательность, Люба не сосредотачивалась на ней и относилась к ней по принципу: ну, есть она и есть. Тем не менее, власть очарования незаметно брала своё.