Шрифт:
По городу бродят сотни людей, пытаются получить выписку, дабы попасть в работный дом, но попечитель всех отправляет прочь, работный дом переполнен, констебли отгоняют людей от входа.
Яркие витрины лавок ломятся от рождественской провизии — гусей, дичи и прочего, но и здесь, как в Клифдене, лавочники дерут втридорога. Я не понимаю, как они в столь ужасное время могут так поступать со своими собратьями.
Во всем, что теперь происходит, люди винят англичан и землевладельцев, видит Бог, во многом так и есть. Но не английский простой люд терзает, подобно стервятникам, бедняков, которые лишились всего, а ирландский купец-иуда, алчно высматривающий, что бы еще отобрать у своих несчастных собратьев.
Город являет собой ужасное зрелище, я никогда его не забуду: полумертвые от голода люди с плачем скитаются по улицам. Еще страшнее вид тех, у кого не осталось сил даже плакать: они садятся на ледяную землю, склонив голову, дожидаются смерти, и жизнь медленно утекает из них. Я видел Джона Фьюри из Россавила и принял его за спящего, но он был мертв: страшно видеть этого силача, что некогда одной могучей левой рукой способен был вырвать из земли изгородь, а теперь лежит, бездыханный. Но видеть страдания маленьких детей, слышать их мучительные крики… неописуемо.
Это невозможно описать, Мэри.
Никто не поверит, что люди допустили такое.
Я в одиночку отправился из Луисбурга по горной дороге. Солнце уже садилось. Вдоль дороги открывались невыразимые виды. Разрушенные, сожженные дома и хижины. В одном из домов Гланкина вымерло все семейство: родители, дети, четверо стариков. Двое соседей рассказали, что последний оставшийся в живых, мальчик лет шести или семи, запер дверь на замок и спрятался под кроватью, стыдясь того, что люди увидят его родных в таком виде. Хоронить их было негде, и соседи обрушили их дом: всё могила.
Далее мне не встретилось ни единой живой души. Трупы бедняков пожирали псы и крысы. Черные вороны и лисы тоже пожаловали на пир. Несчастная старуха, чью хижину я миновал, умоляла дать ей хотя бы кусок хлеба, я ответил, что у меня ничего нет, и тогда она попросила прикончить ее, ибо все сыновья ее разъехались и она осталась без помощи. Я не придумал ничего, кроме как поднять ее на руки и дальше пойти с нею. Так я и поступил. Христос мне судья, Мэри, она весила как подушка, и все равно я едва ее тащил. Старуха принялась читать розарий, молила Бога, чтобы мы с нею пережили эту ночь. Но вскоре испустила дух, я положил ее на землю и, как мог, завалил камнями. Хотел бы я написать, что преклонил колена и прочитал над нею молитву, но, да простит меня Христос, я этого не сделал, поскольку чувствовал, что, если не встану сейчас, не встану уж никогда.
И я отправился дальше, мысленно повторяя слова, которые скажу капитану: что я чистый сердцем и трудолюбивый арендатор, никогда не желал ему зла, несмотря на прежние наши разногласия. Что я умоляю простить меня за неуважительные речи, с которыми в гневе дерзнул к нему обратиться, и клянусь жизнью своего ребенка, что выплачу ему долг, если только он изменит решение и вернет мне возможность это сделать. Что, несмотря на различие наших положений, он родом из Голуэя, не колонист-чужеземец, прибывший из-за моря, и негоже ему отказывать в помощи земляку, который попал в беду. Что он, в конце концов, и сам отец, и как Бог свят сжалится надо мною, поставит себя на мое место, поймет, как больно слышать, что твой единственный ребенок кричит от голода, а ты не в силах подать ему ни утешения, ни облегчения.
Идти было трудно и ужасно холодно. На озере неподалеку от Крегганбона волны захлестывали берег, и мне пришлось в одежде брести по грудь в воде. Ледяная вода обжигала огнем. Но мысль о тебе придавала мне храбрости, Мэри. Мне казалось, будто ты здесь, со мною.
Наконец вдалеке показались огни Делфи-Лоджа. Как обрадовался я! И поспешил к дому. Изнутри доносилась изысканная музыка. Дверь мне открыла служанка. Я снял шапку, сказал, что я арендатор капитана Блейка, терплю нужду, шел три дня и три ночи, чтобы его увидеть, назвал мое имя. Служанка ушла, но вскоре воротилась. Капитан играет в карты, сказала она, и не выйдет ко мне.
Я немало удивился.
И снова попросил (я умолял, Мэри), но он отказался выйти ко мне. Я назвался еще раз, но служанка ответила, что уже сообщила ему мое имя, а он в ответ разразился такими непристойными проклятиями, что я, не желая оскорбить твой взор, не стану их писать.
Я заглянул в окно гостиной. Там был какой-то странный бал, изящные леди и джентльмены во фраках, в масках гоблинов и ангелов пили пунш. Капитана я не заметил, но лошадь его и двуколка стояли во дворе.
Я уселся на заснеженную землю под сосной, намереваясь его дождаться. Уже стемнело. Было очень тихо. Странные мысли лезли мне в голову, самые разные мысли. Сам не знаю, о чем именно думал. А потом, должно быть, уснул.
Мне снилось, что мы с тобой и наше дитя в раю, в изобилии и тепле. Играет музыка. Твои мать и отец тоже здесь, и мои вместе с ними, такие крепкие, молодые, что диву даешься, и наши старые друзья, и все мы счастливы. К нам пришел Господь, дал нам вина и хлеба. И вот что странно: в руках у Него был окровавленный новорожденный поросенок, я спросил, зачем так, и Господь мне ответил на нашем родном гэльском наречии: он свят. Потом к нам вышла Богоматерь (мы были не в покоях, а на залитом светом лугу), по очереди коснулась лица каждого из нас, и мы наполнились светом, точно водой. А Богоматерь сказала по-английски: благословен плод чрева моего.